«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники - читать онлайн книгу. Автор: Владимир Костицын cтр.№ 147

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - «Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники | Автор книги - Владимир Костицын

Cтраница 147
читать онлайн книги бесплатно

Потом Морозов выразил желание прочитать цикл лекций по истории русской архитектуры. Ему охотно предоставили эту возможность, полагая, что тут, на своем поле, он сумеет что-то дать. Действительно, поскольку дело шло об архитектурных памятниках, он сумел их воспроизвести мелом на доске по памяти совершенно изумительным образом. Но, когда дело коснулось истории, оказалось, что он так же мало знаком с историей, как с математикой и прочими науками. На собрании лекторской коллегии я указал несколько десятков ошибок, грубых ошибок, Морозова. Вместо ответа по существу он заявил, что я обнаруживаю истинно математическое невежество в истории. Тогда Одинец подтвердил, уже как историк, правильность моих указаний и еще подбавил. Морозов обругал нас всех вместе и с этого момента замолк, от времени до времени грубо ругая каждого, кто за чем-нибудь к нему обращался.

Улин нам разъяснил, что дикий характер Морозова хорошо известен и обрекает его на полное одиночество. Я делал потом несколько попыток его приручить, но из этого ничего не вышло. Где-то и когда-то его безнадежно испортили. Ему принадлежат наилучшие зарисовки лагерных «пейзажей», впоследствии выпущенные в виде открыток. Улин, наоборот, дал наилучшие портреты, тоже выпущенные в виде открыток [861].

Среди знакомцев этого периода (до переселения в другую часть лагеря) нужно упомянуть двух французов, которые были (по собственному желанию) переселены вместе с нами. Это были профессор испанского языка и литературы в Сорбонне Bataillon, сын известного биолога, и профессор лицея (кажется, Louis-le-Grand) Alexandre. Они не были коммунистами, но принадлежали к Обществу франко-советской дружбы и Comité de vigilance [862], образованному левыми интеллигентами для борьбы с фашизмом. В вопросах международной политики они, как многие французские профессора и преподаватели того времени, стояли на точке зрения учительского синдиката, то есть были «интегральными пацифистами» даже после Мюнхена, после захвата Чехословакии.

Я и сейчас не забыл, а тогда очень хорошо помнил, воззвание этого союза в защиту мира с Германией, даже когда всем было ясно, что мира Германия не хочет. Естественно, что под этим воззванием были подписи Bataillon и Alexandre и… M-me Prenant (нет такой глупости, перед которой она остановилась бы). Арест таких лиц со стороны немцев был проявлением крайнего невежества и политической тупости. Оба жили с французскими коммунистами, те же смотрели на них косо (вполне заслуженно), и они чувствовали себя гораздо лучше с русскими интеллигентами.

Обоих мы привлекли к преподаванию. Alexandre преподавал французский язык — толково и хорошо, без особых затей, как будто ученикам младших классов в лицее; Bataillon преподавал испанский язык — отвратительно. Он совершенно не учитывал, что одно дело читать испанскую грамматику в Сорбонне и совершенно другое дело преподавать людям, не имеющим никакого понятия об этом языке и вдобавок лишенным учебников. С необычайной быстротой он давал таблицы спряжений, и никто не успевал за ним записывать; ссылался на простонародный латинский, который никто не знал.

Я сразу понял, что эти занятия — впустую, и присутствовал на них, чтобы не обескураживать лектора и слушателей. Единственным отдыхом в эти часы бывали отрывки испанской поэзии, которые он сообщал от времени до времени; не знаю, из какой хрестоматии брал их (у него была какая-то маленькая карманная антология), но они поражали нас глубокой трагической серьезностью, поэтическим чувством и, я бы сказал, философской пронизанностью. Это было истинное удовольствие.

Послушав его несколько раз и желая удержать обескураженных слушателей, я предложил ему прочитать несколько лекций по испанской литературе, например, о roman picaresque [863], о Сервантесе, о Кальдероне и т. д. Он начал с Дон-Кихота. Я ожидал, что на худой конец это будет что-нибудь вроде «Гамлета и Дон-Кихота» Тургенева [864], на фоне эпохи, очень интересной и острой.

На самом деле, это оказалось сорбоннской литературной лекцией обычного типа, где ни слова нет о той живой жизни, которая отразилась в романе, а даются ненужные литературные и лингвистические детали, вроде того, что такое-то испанское слово означало в эпоху Сервантеса то-то, а сейчас означает то-то, что в Испании действительно разъезжали бродячие цирки и зверинцы, с испанскими их наименованиями, и все это для людей, которые никогда не читали Сервантеса в подлиннике и которые никогда его в подлиннике не будут читать.

Что тут было делать? Мы организовали чтение мировых классиков в подлинниках, надеясь, что в этом семинарии, более высокого типа, наши друзья окажутся полезными. Начали с «Фауста» Гёте, но они не знали Гёте и не знали немецкого языка.

Через несколько недель оба сумели доказать немцам свой «интегральный пацифизм» и были освобождены. К счастью для Alexandre, немцы забыли о его еврейском происхождении. На воле оба вели себя прилично, оказывали содействие резистантам и не забывали своих русских друзей. Bataillon явился повидать тебя в первый же день пребывания на свободе. Ныне он состоит профессором все того же предмета в College de France [865].

Среди людей, населявших эту часть лагеря, было очень много живописных лиц. Я припоминаю человека с губной гармошкой, который с утра до вечера бродил по лагерю, наигрывая один и тот же дикий мотив, и надоел всем до одурения. Мы с Левушкой подошли к нему поговорить, и вот каков был разговор:

Мы: Скажите, пожалуйста, почему целый день вы играете на этом инструменте?

Он: Чтобы не плакать.

Мы: У вас есть особые причины, чтобы плакать, — иные, чем у всех других?

Он: Да, и вы легко поймете меня. Я — венгерец, и моя родина, вместе с фашистской Германией, напала на вашу родину. Я — венгерец, и, однако, здесь; это значит, что для меня нет никакой надежды выйти отсюда. И эта надежда мне ни к чему: я — последний из своей семьи, все остальные уже истреблены венгерской реакцией.

Мы посмотрели ему в глаза: в них была глубокая не проходящая печаль. Он не лгал.

Вот другой: фотограф-маздазнанин [866], русский. Удивительное дело, когда человек прожил жизнь по-дурацки, он вдруг превращается в учителя жизни. Трудно было бы во всем лагере найти старого человека более дряхлого, грязного и вонючего, чем этот фотограф, и, однако, он приставал к Одинцу и ко мне с требованием дать ему часы в программе народного университета, чтобы изложить основы гигиены духа и тела, необходимые для борьбы со старостью и дряхлостью.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению Перейти к Примечанию