Обстановка эта показалась нам тогда одним из преддверий Дантова ада, хотя мы имели случай убедиться впоследствии, что бывает и хуже. Мы принесли ему передачу, которую Левин мог взять без всякого контроля, и думали, что он желает видеть нас, чтобы поговорить о своих делах. Ничего подобного: ему нужно было устроить при нас скандал своей жене. Повышенным тоном Левин сразу спросил у нее, что она сделала для его освобождения. Жена рассказала о своих хождениях в Префектуру, к адвокатам, русским и французским деятелям, рассказала совершенно точно. Но Левин начал орать на нее: «Ты должна была в Префектуре говорить с таким-то: он — мой друг, и потребовать от него…» У такого-то в Префектуре она обивала пороги целую неделю и не была допущена, а «требовать» в Префектуре для еврейки в ту эпоху было совершенно невозможно.
«Видела ли ты Maître
[738] Zevaès? Ты должна была задать ему вопрос, с кем он — с жертвами или палачами?» Видеть Maître Zevaès ей не удалось. Допуская, что она повидала бы его и даже сказала ему эту фразу, не вижу, что мог бы он сделать. Этот махровый социалистический перевертень все-таки как-то стеснялся слишком явно быть с немцами и с Pétain. От времени до времени в «Œuvre» появлялись отрывки из его воспоминаний, выбранные так, чтобы сделать приятное Déat, не слишком пачкая свою репутацию. На мой вкус, его репутация всегда была пачканной, но, по-видимому, другие думали иначе, потому что после libération
[739] за свое сотрудничество в «Œuvre» Maître Zevaès не имел неприятностей.
Во всяком случае, подобные визиты были для жены Левина всегда полны унижений. Это бы еще ничего, но из них совершенно не выходило никакого толка. Все оплачивается, а платить им было нечем. После получаса препирательств в этом роде, по-прежнему не сказав нам ни слова, Левин стал орать на нее самым грубым, самым недостойным образом при всех своих сожителях, при обитателях других камер, явившихся послушать. Чем только он не попрекал ее! Тут мы встали и направились к выходу, она — за нами, а он со своей свитой — сзади, продолжая орать. Так мы вышли на улицу, и там еще слышались его вопли.
Теперь, зная, чем кончилось его заключение, зная его трагический конец под немецкими пулями, можно было бы найти этой истерике оправдание, но есть одно обстоятельство против Левина. Сколько раз, когда он разгуливал по Square de Port-Royal, а жандарм ждал его у начала rue de la Santé, сколько раз все (и я в том числе) говорили ему, что незачем возвращаться в лагерь, что ничем хорошим его заключение не кончится. Он яростно возражал, что, сбежав, потеряет квартиру и все вещи и не будет знать, куда деваться. Это — та же глупость, которая погубила стольких и стольких: рабство по отношению к вещам и уюту. Все равно все это пропало, и сам он из-за этого пропал
[740].
Вот наш выход в театр, оставивший много впечатлений: в среду 29 января вместе с Тоней смотрели в Grand Opéra балетный спектакль с Лифарем. Спектакль начинался из-за couvre-feu
[741] очень рано — в 18 часов. Зала была наполовину пуста, и половину публики составляли немецкие офицеры, которые не жалели аплодисментов, и к одобрению их артисты были очень чувствительны.
Ожидали мы очень многого: балетная труппа во главе с Лифарем была предметом забот администрации и огромной газетной шумихи. Началось с идиллического балета на музыку Шопена: танцоры и танцовщики в грязных и мятых квазипольских костюмах, выучки никакой и дисциплины тоже. Это было так невероятно, что мы не верили своим глазам. В Москве или Ленинграде такая постановка была бы сочтена позором даже для театра третьего разряда. Тут я понял, до какой степени мы были избалованы нашими первоклассными сценами с нашими артистами. А публика? Публика как будто была очень довольна, и, к моему удивлению, немцы усердно хлопали каждому номеру этого славянского спектакля со славянской музыкой. На другом конце Европы они тщательно истребляли все следы самостоятельной духовной жизни, а здесь с добродушным одобрением смотрели на то, что запрещалось там.
Следующим номером программы был очаровательный балет «Entre deux rondes»
[742] с Solange Schwartz и Лифарем. Это была хорошо сделанная безделушка: оживление статуй между двумя обходами сторожа, но это не было, по духу программы, plat de résistance
[743]. В таковые предназначался третий балет «Les Créations de Prométheé»
[744]. Об этом балете кричат все газеты, как о чем-то смелом, новом, великолепном. Лифарь в пространных интервью объяснял, какую роль он отводит музыке и что собственно хотел сказать. На самом деле, это оказалось тяжело, нелепо, педантично, какофонично, претенциозно. Несчастная Lorcia, хорошая танцовщица, была осуждена Лифарем неподвижно стоять с копьем на какой-то вышке — хорошо еще, что не на одной ноге. Сколько пышных фраз прочли мы в газетах о философском смысле этого стояния и об удивительном искусстве, с каким Lorcia выполняет свою pensum
[745].
Мы ушли совершенно разочарованные, и у нас больше не возникало потребности смотреть Лифаря и руководимый им балет. И мы еще не знали в это время об отвратительном заигрывании Лифаря с немцами, о его статьях в русских рептилиях
[746], о его участии, весьма активном, в жеребковской
[747] организации
[748].
Вот еще один образчик перевертней эпохи оккупации. В начале февраля 1941 года Михаил Петрович Кивелиович, мой давний товарищ по Сорбонне и когда-то хороший друг, пригласил нас к себе, чтобы мы могли познакомиться с неким Олегом Ядовым, физиком из белой эмиграции. Мы увидели довольно молодого еще человека, очень бойкого, самоуверенного и говорливого. Разговаривали, конечно, на текущие темы.
Мы не обнаруживали себя никак, да это было бы и невозможно, так как он говорил, не переставая: рассказывал о своих частых поездках в Vichy, о своих свиданиях с маршалом и его министрами, о своих хлопотах в разных министерствах, о своих деловых связях в финансовых и промышленных кругах. Все это «било в нос» и было совершенно неясно. Чего мог искать в Vichy молодой ассистент по физике в Сорбонне? Мы знали очень многих французских ученых разных рангов и, кроме явных прохвостов, никто из них в Vichy не ездил и с Петэном и его администрацией не якшался.