Когда в Берлине, при встрече с Горьким, встал вопрос, куда бы поехать, Есенин предложил: “Куда-нибудь в шум”
[1381]. В этих словах вполне выразилась тяга поэта – прочь от культуры в шум цивилизации. В толпе Луна-парка, в кафейном дыму проще забыться, легче убежать от все усиливающейся тоски.
Вот какой случай в подтверждение есенинской странной одержимости привел Кусиков в разговоре с Мариенгофом: “А я тебе, Анатолий, кажется, еще не рассказывал, как мы сюда (в Версаль. – О. Л., М. С.) в прошлом году с Есениным съездили… неделю я его уламывал… уломал… двинулись… добрались до этого самого ресторанчика… тут Есенин заявил, что проголодался… сели завтракать, Есенин стал пить, злиться, злиться и пить… до ночи… а ночью уехали обратно в Париж, не взглянув на Версаль; наутро, трезвым, он радовался своей хитрости и увертке… так проехал Сергей по всей Европе и Америке, будто слепой, ничего не желая знать и видеть”
[1382].
Сергей Есенин на пляже
Венеция, Лидо. Около 14 августа 1922
Айседора задает ритм этому “галопу по Европам”: стремительное перемещение – томительная пауза. “Она <…> как ни в чем не бывало скачет на автомобиле, – ругает Есенин жену в письме к Шнейдеру (21 июня 1922 года), – то в Любек, то в Лейпциг, то во Франкфурт, то в Веймар. Я следую с молчаливой покорностью, потому что при каждом моем несогласии – истерика”; “Если бы Изадора не была сумасбродной и дала мне возможность где-нибудь присесть, я очень много бы заработал и денег”
[1383]. Но вот Изадора дает поэту “возможность присесть”. И что же? Снова жалобы: “Сейчас сижу в Остенде”; “Здесь такая тоска…”
[1384]. Ни в движении, ни сидя на месте Есенин не знает покоя: и в том и в другом случае его несет враждебная стихия.
Скачка Есенина, подогреваемая Дункан, вызывает у современников ассоциацию с библейским проклятьем:
“Его хулиганство было “веселием мути”, чтобы <…> спрятаться от самого себя.
Тот же импульс руководил им и в этих истерических метаниях по белу свету. Есениным овладела беспокойная “жажда перемены мест”. Европа, Америка, деревня, Россия, Крым, Кавказ, в проекте – Персия. Как Вечный Жид, Есенин в тоске и отчаянье мечется по миру в надежде уйти от самого себя, обогнать свою тень, убежать от нее”
[1385].
Почти в тех же словах пишет о трагедии Есенина В. Шершеневич:
“Он упрямо мчался <…> в погоне за призраком, не понимая, что призрак, грезящийся ему, это он сам.
Всю дорогу Есенин ловил следы самого себя. Отсюда и скандалы, и неуместный “Интернационал”, запетый ни к селу ни к городу в Доме искусств в Берлине перед белыми беглецами, и одергивание скатертей, и нежелание отвечать на иностранном языке…”
[1386]
Получается, что из одной сказки Есенин попадает в другую: из старой, доброй сказки об Иване-царевиче, на ковре-самолете добывающем жар-птицу, – в современную сказку о Вечном Жиде, бессмысленно бегущем за призраками или от призраков на автомобиле, пароходе, аэроплане. Когда же, где же перевесила страшная сказка? В Америке, в период с октября 1922-го по февраль 1923 года.
Именно с этой страной за “морем-окияном” была связана последняя надежда Есенина на то, что сбудется в его путешествии сказочная формула: “конец – делу венец”. В приступах детской наивности он, видимо, не раз предавался “американским мечтам”. Свидетельницей одного из таких приступов стала в Венеции Л. Кинел:
Однажды я спросила, с чем связано такое его желание перевести стихи на английский.
– Неужели вы не понимаете? – возмутился он, удивленный таким вопросом. – Сколько миллионов людей узнают обо мне, если мои стихи появятся по-английски! Сколько людей прочтут меня по-русски? Двадцать, ну, может быть, тридцать миллионов… У нас все крестьяне неграмотные… А на английском! – он широко расставил руки, и глаза его заблестели. – Каково население Англии?
Мы начали считать по пальцам: Англия – сорок миллионов; Соединенные Штаты – 125; Канада – 10 миллионов <…> Лицо Есенина светилось, глаза сверкали.
– Сергей Александрович, – осторожно сказала я <…> – Я бы предпочла, чтобы вас читало меньше людей в оригинале, чем весь мир в переводах. Перевод никогда не будет соответствовать вашим стихам, никогда не будет так красив и звучен. Это будет новое произведение – частично ваше, частично – переводчика.
Лицо его померкло, посерело. И глаза стали тусклыми. Я почувствовала себя убийцей…
[1387]
Напрасно Кинел тогда корила себя: детская сказка о миллионах новых читателей умерла только в Америке. По прибытии в Нью-Йорк (2 октября 1922 года) Есенин был взволнован и весел. Его не смущало даже то, что их с Айседорой задержали иммиграционные власти – это было даже к лучшему: больше газетного шума, больше рекламы. Корреспонденты же американских газет при виде поэта не скрывали своего удивления: “мальчишеское лицо”, “ему не дашь больше 17”, “из него бы получился прекрасный хавбек в футбольной команде”
[1388]. Айседора же твердила в многочисленных интервью: “он считается величайшим поэтом со времен Пушкина”; “он гений”
[1389].
Сергей Есенин и Айседора Дункан Венеция, Лидо. Около 14 августа 1922
На одном из поэтических вечеров по возвращении из-за границы Есенин начал рассказывать о своих первых нью-йоркских впечатлениях:
“Пароход был огромный, чемоданов у нас было двадцать пять, у меня и у Дункан. Подъезжаем к Нью-Йорку: репортеры, как мухи, лезут со всех сторон…
Публика потеряла всякую, даже относительную “сдержанность” и начала бесцеремонно хохотать”
[1390].