Бюст работы С. Т. Конёнкова. 1920. Дерево
После переезда на тенку поэт окружен намеками и полунамеками: а не продался ли? Его уличают не только шутки друзей и сплетни недоброжелателей, но даже и вещи вокруг – порой они становятся аллегориями, означающими: "продался”.
"Не прими за аллегорию, Соня…” – говорит Версилов в романе Достоевского "Подросток”, раскалывая завещанную ему икону, а затем в безумии оговаривается: "А впрочем, прими хоть и за аллегорию; ведь это непременно было так!..” "Но и "двойник” был тоже несомненно подле него, – так оценивает поступок своего отца Аркадий, – в этом не было никакого сомнения…” Подобных "аллегорий” немало было и в жизни Есенина: сначала это было озорство (икона, пошедшая на растопку самовара
[1269]), а затем в дело все больше вмешивается двойник – в стихах (в "Черном человеке” – Нарцисс, разбивающий зеркало
[1270]) и жизни (лучинка, погашенная на квартире у Клюева; уничтожение собственного бюста работы Конёнкова
[1271]). В ряду этих "аллегорий” особое место занимает случай с разбитыми часами: возможно, тогда, в январе-феврале 1922-го, в действия Есенина впервые вмешалась воля "двойника”.
Начало этой истории рассказывает Мариенгоф:
Изадора Дункан подарила ему (Есенину. – О. Л., М. С.) золотые часы. Ей казалось, что с часами он перестанет постоянно куда-то торопиться; не будет бежать от ампировских кресел, боясь опоздать на какие-то загадочные встречи и неведомые дела.
У Сергея Тимофеевича Коненкова все человечество разделялось на людей с часами и людей без часов. Определяя кого-нибудь, он обычно буркал:
– Этот… с часами.
И мы уже знали, что если речь шла о художнике, то рассуждать дальше о его талантах было бы незадачливо.
И вот, по странной игре судьбы, у самого что ни на есть племенного “человека без часов” появились в кармане золотые, с двумя крышками и чуть ли не от Буре.
Мало того – он при всяком новом человеке стремился непременно раза два вытянуть их из кармана и, щелкнув тяжелой золотой крышкой, полюбопытствовать на время
[1272].
А о том, чем кончилась затея Айседоры с часами, узнаем из мемуаров ее приемной дочери Ирмы. Есенин возвращает Дункан ее подарок, но она, вложив туда свою фотографию, умоляет своего “ангела” не отказываться от талисмана любви:
Она (Дункан. – О. Л., М. С.) дала ему одну из своих фотографий для паспорта.
“Не часы. Изадору. Снимок Изадоры!”
Он был простодушно восхищен этой мыслью и положил часы со снимком обратно к себе в карман. Но спустя несколько дней, в приступе ярости по поводу чего-то ему не понравившегося, он запустил часами в другой конец комнаты с концентрированной силой тренированного дискобола. Когда он в бешенстве покинул комнату, Айседора медленно побрела в противоположный угол и горестно смотрела на осколки разлетевшегося стекла и раздавленный корпус с его поломанным, безмолвным механизмом. И из груды хрупких осколков она подняла свое улыбающееся изображение
[1273].
По свидетельству Шнейдера, после этого поступка Есенин только улыбнулся: “Вот какая чертовщина… – сказал он, расчесывая пальцами волосы, – как скверно вышло…”
[1274]
В этом есенинском жесте – и трагический знак (истребление вещей как пролог к самоистреблению), и бунт (разрыв акта купли-продажи), и просто – пьяная истерика.
В том, что Есенин на рубеже 1921–1922 годов все больше пил, Шнейдер пытается обвинить имажинистов: ““Стойло Пегаса” сыграло трагическую роль в жизни Есенина: водку ему там подавали безотказно. А водка действовала на Есенина дурно”
[1275]. С последним спорить не приходится. А вот со “Стойлом Пегаса” – подтасовка: в имажинистском кафе на первом месте всегда было дело, литературная борьба; на втором месте – приключения (“Надо зайти в Стойло. <…> Романтика жизни моей в нем, друг ты мой!”
[1276] – такие слова Есенина запомнились Эрлиху); на третьем месте, четвертом, пятом – что угодно: друзья, женщины, деньги. Водка же – разве что на десятом.
По-настоящему трагическая роль в есенинском срыве принадлежит “клятой Пречистенке”. Спрашивается, когда в его переписке появились жалобы на прожигание жизни и алкогольную зависимость? Только после переезда в балашовский особняк, занятый Школой Дункан. Из письма Иванову-Разумнику от 6 марта 1922 года: “Живу я как-то по-бивуачному, – пишет поэт, – без приюта и без пристанища, потому что домой стали ходить и беспокоить разные бездельники, вплоть до Рукавишникова. Им, видите ли, приятно выпить со мной! Я не знаю даже, как и отделаться от такого головотяпства, а прожигать себя стало совестно и жалко”
[1277]. Из письма Клюеву от 5 мая 1922 года: “Очень уж я устал, а последняя моя запойная болезнь совершенно меня сделала издерганным, так что даже и боюсь тебе даже писать, чтобы как-нибудь беспричинно не сделать больно”
[1278].
На Пречистенке Есенину все достается слишком легко – по щучьему веленью, по моему хотенью:
“– Изадора, сигарет!
Дункан подает Есенину папиросу.
– Шампань!
И она идет за шампанским”
[1279].
Но власть Есенина – мнимая:
Есенин выпивает залпом стакан и тут же наливает до краев второй.
Дункан завязывает вокруг его шеи свои нежные и слишком мягкие руки.
На синие фаянсовые блюдца будто проливается чай, разбавленный молоком.
Она шепчет:
– Essenin krepkii!.. Oschegne krepkii.
Айседора и Ирма Дункан среди учениц танцевальной школы