Вот и для Горького лучшим комментарием к этим есенинским стихам служили личные берлинские впечатления: “Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:
Излюбили тебя, измызгали…”
[1264] Слово “сострадание” кажется совершенно неуместным в отношении этого стиха, в котором все (назойливая аллитерация на “з”, грамматический параллелизм (“из” – “из”), эмфатическая интонация) призвано передать отвращение, доходящее до спазма. Но неспроста Горький угадывает “чувства милые” в хлещущих, оскорбительных словах: видимо, он переносит на есенинские стихи свое сострадание к поэту.
“И можно было подумать, – продолжает Горький, – что он смотрит на свою подругу как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит. Несколько раз он встряхнул головой, как лысый человек, когда кожу его черепа щекочет муха.
Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И снова мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули и жестоко и жалостно отчаянные слова:
Что ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
…Дорогая, я плачу,
Правда, открывшаяся за теми первыми поцелуями, – “простыня и кровать” как “омут” и “гибель” – явно перекликается со словами, сказанными самой Дункан (по свидетельству Л. Кинел): “Она стояла, как кариатида – красивая, величественная и страшная. И вдруг она распростерла руки и, указывая на постель, сказала по-русски с какой-то необыкновенной силой:
– Вот бог!
Руки медленно опустились. <…> Есенин сидел на стуле, бледный, молчаливый, уничтоженный”
[1266].
Это, однако, еще не вся правда. От нее еще можно отмахнуться жизнеутверждающими ругательствами: “Я с собой не покончу, / Иди к чертям!”; “Только знаешь, пошли их на хер… / Не умру я, мой друг, никогда”. Хуже другое – Есенин не только Айседоре не мог простить тех поцелуев, но и самому себе. Он до последних дней будет твердить: “Я себя не продавал”
[1267], убеждая в этом больше себя, чем других.
“Ведь есть кроме него люди, – размышляет Бениславская (по другому поводу, в связи с С. Толстой, но, конечно, имея в виду и Дункан), – и они понимают механизм его добывания славы и известности. А как много он выиграл бы, если бы эту славу завоевывал только талантом, а не этими способами. Ведь он такая же б…, как француженки, отдающиеся молочнику, дворнику и пр<очим>. Спать с женщиной, противной ему физически <…>, – это не фунт изюму”
[1268].
Можно представить, как яростно Есенин бы оспаривал эту характеристику, если бы ему случилось прочесть дневник Бениславской. А между тем стихи из “Черного человека”, замысел которого возник именно в дунка-новский период, за рубежом, во многом совпадают с выводами Бениславской. В поэме неразрывно связаны два навязчивых, мучительных лейтмотива – “проклятие пола” и “проклятие лжи”. Такие строки, как:
Может, с толстыми ляжками
Тайно придет “она”…
……………………………..
Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ!
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую,
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою, —
явно перекликаются с “горькой правдой земли” из “Пой же, пой…”. Но еще горше для лирического героя оказывается другая “правда”, которую (словно на “службе водолазовой”) достает со дна его души “скверный гость”, перебирая, кажется, все возможные из смежных обвинений – шарлатанство, авантюризм, жульничество, воровство, подлость и ложь:
Этот человек
Проживал в стране
Самых отвратительных
Громил и шарлатанов.
……………………………..
Был человек тот авантюрист,
Но самой высокой
И лучшей марки.
……………………………..
“Счастье, – говорил он, —
Есть ловкость ума и рук.
Все неловкие души
За несчастных всегда известны.
Это ничего,
Что много мук
Приносят изломанные
И лживые жесты…”
……………………………..
Черный человек
Глядит на меня в упор.
И глаза покрываются
Голубой блевотой.
Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то.
……………………………..
“Слушай, слушай! —
Хрипит он, смотря мне в лицо.
Сам все ближе
И ближе клонится. —
Я не видел, чтоб кто-нибудь
Из подлецов
Так ненужно и глупо
Страдал бессонницей…”
Какие же факты приводит “черный” обвинитель в подтверждение своего приговора? Только один – да и то намеком. Но зато, именно в силу недоговоренности, невинная на первый взгляд фраза язвит поэта саркастическим ядом. Язвит вдвойне – повторенная дважды, к концу поэмы воспринимающаяся как наваждение, страшнее любого кошмара:
…И какую-то женщину,
Сорока с лишним лет,
Называл скверной девочкой
И своею милою.
Эта маленькая вроде бы ложь (называл “женщину сорока с лишним лет”– “девочкой”, “какую-то женщину” – “своею милою”) есть та точка, в которой сходятся оба мучительных лейтмотива – “ложь” и “пол”. Значит, если в “Сыпь, гармоника…” и “Пой же, пой…” дана посылка: “ад – это другой” (другая), то "Черный человек” ведет поэта к гораздо более страшному выводу: "ад – это я”.
Сергей Есенин