Что он мне покажет? Я остановился и прислонился к кроватному остову, низко загудевшему железной пружиной. Почему я иду за ним, терплю его насмешки, соглашаюсь ехать в морг, подчиняюсь ему, как будто я виноват? Почему я всегда всем подчиняюсь, как будто я виноват? Похоже, я сделан из какой-то беспородной рыхлой глины, как те статуэтки, что попадаются в раскопках: заденешь лопатой – хрясь, и пополам. И дело здесь не столько в страхе, сколько в тоске, понимаешь? Стоит мне наткнуться на чью-то жестокую уверенность в своей правоте, как я сникаю и начинаю тосковать, а если собеседник бесстыден и нагл, то во мне перещелкивается какой-то рычажок и я улыбаюсь и киваю, хотя слух мой практически отключен.
От этой своей особенности я изрядно натерпелся, между прочим. Правда, все мгновенно меняется, стоит мне как следует разозлиться. Я могу быстро стать твердым – как фарфоровое тесто, в которое добавили жженую кость. Став твердым, я комбинирую флот, рабочих и войсковые части так, чтобы непременно были заняты и ценой каких угодно потерь были удержаны: а) телефон, б) телеграф, в) железнодорожные станции, г) мосты в первую голову.
Почему же я, черт возьми, до сих пор не разозлился? Я шел за Пруэнсой, не разбирая дороги, и очнулся только на улице, когда конвоир стал сажать меня в машину, прижимая мою макушку скрещенными ладонями. В прошлый раз, когда мы ездили в Капарику, я так волновался, что все время кашлял и не успел толком надышаться. Сегодня потребую открыть в машине окно.
* * *
Конвоиры сели справа и слева от меня, зажав мои колени своими, можно подумать, что я способен выпрыгнуть на ходу из окна автомобиля, как проворный Бандерас. Я надеялся, что дорога в морг ведет через центр и я успею углядеть голубиный блеск реки, но конвоир щелкнул кнопкой и опустил занавеску, не обращая внимания на мой протестующий возглас. Смотреть было не на что, я закрыл глаза и стал представлять лиссабонские улицы. Сначала я услышал низкий гул идущего на посадку самолета, потом – металлический ярмарочный голос зазывалы, значит, это парк Эштрела или его окрестности. Если я правильно прикинул, то мы спустимся вниз на набережную и поедем вдоль реки. Ли говорил мне, что его район назвали так из-за слова chiar, что означает шипеть, потрескивать. Только представь все эти телеги, говорил он, лошадей, вынужденных подниматься по вздыбленным мощеным улицам, колеса, зависающие над пустотой, сердитые окрики возниц, и скрип, и треск, и хруст ломающихся спиц.
В конце января я здесь был: шел к Лилиенталю пешком, намереваясь просить о помощи. Я складывал в уме речь, которую произнесу, когда устроюсь в своем углу и стану смотреть, как он собирает нам выпить, медленно двигаясь по своей захламленной студии, перехватывая узловатые канаты, похожие на календари древних балтов. Возле оперного театра я присел на портик и свернул себе цигарку, глядя на окна Casa Pessoa и думая, что сам Пессоа, наверное, был не дурак покурить. Он тоже жил с равнодушной матерью, тоже бросил учебу и тоже получил наследство, которое сделало его бедняком.
Я понял, что мы едем вдоль реки, и открыл глаза. Протяжный гудок «Виктории» сказал мне, что сейчас полдень, минут через десять машину тряхнуло, мы два раза переехали рельсы, я услышал трамвайный звон – Альфама! Чуть позже водитель открыл свое окно, чтобы выкинуть окурок, в машине запахло дегтем, рыбой и прелыми стеблями, как будто вместе с водой выплеснули застоявшийся букет. Так пахнет в одном переулке недалеко от военного музея. Раньше там была парикмахерская Алмейды, я даже брился там пару раз, но она давно разорилась. Сам Алмейда приходит иногда посидеть на ступеньках, он так и не смог продать развалюху, и она – как он сам мне сказал – продолжает пить его кровь. Что-что, а это я способен понять! Лиссабонские дома убивают медленно, тихо прокалывают в тебе дырочки и приникают к ним, покуда ты продолжаешь их любить и сочиняешь стансы о черепице, брусчатке и чугуне.
Брусчатка, чугун, черепица, брус-чат-ка, чу-гун… Кайрис! Не спать, cabrão!
Конвоир распахнул дверцу, острое утреннее солнце полоснуло меня по глазам, глиняная пыль забила ноздри. Пруэнса уже вышел, прислонился к машине и молча, наморщившись, смотрел на небо. Приближался ураган: окна здания гудели под тяжестью ветра, небо надулось и стало слишком ярким, а звуки погасли – даже голос конвоира, говорившего с водителем, доносился как будто из-за театральной завесы. Я смотрел в окно, ожидая приказа выходить. Двор морга был здорово похож на двор полицейского департамента: тот же гравий и синеватая глина на обочинах, такой же рифленый забор, такие же свалявшиеся голубиные перья под ногами. Может, это и правильно: смерть и несвобода происходят из одного кащеева яйца. Еще там есть херовый интернет, манная каша, опера, ветряная оспа и на самом дне – марксизм.
* * *
Я тебе не все тут рассказываю, видишь ли. Не потому что хочу тебя развлечь или запутать, а потому что события жизни и смерти проникают одно в другое, так пресная вода, смешиваясь с морской, превращается в морскую – всегда, потому что соль всегда побеждает.
Скажем, я забыл рассказать, что перед тем, как пойти в кафе «Аш Фарпаш» на встречу с метисом, я зашел в старухину комнату, чтобы заглянуть в сейф. Мне померещилось, что в шкатулке оставалось последнее кольцо: поломанное, с двумя чистыми алмазными каплями. Я мог бы приложить его к тем деньгам, которые наскреб для посредника, – вот, мол, последнее отдаю. В сейфе стояла пустая шкатулка, от наследства моей сестры не осталось ни камушка. Я вытащил книгу Лорки, достал из нее закладку, сложенную корабликом, развернул и посмотрел на фотографию девочки в берете. Почему мне кажется, что я видел ее где-то еще? Может, она и теперь живет по соседству?
Почему я не способен запомнить ни лиц, ни имен, но помню наизусть целые главы из никому не нужных книг? Моя память – это мертвая вода, заживляющая раны, а мое настоящее – это вода слабая, чистая и равнодушная, способная поглотить и корабли, и людей, и всяческий смысл.
Это Ли сказал мне однажды, что древние китайцы верили в слабую воду, жошуэй. Это была не просто спокойная река, скорее полоса безнадежности, окружающая огненную гору Кунлунь. В этой воде мгновенно тонуло все: и корабли, и люди, даже гусиное перо могло утонуть, вода ничего не держала, такая была слабая. Есть такие люди, сказал Лилиенталь, в которых эта вода плещется вместо крови, они ничего не способны удержать ни в руках, ни в сердце, все роняют, все умудряются потерять и прошляпить.
И не то чтобы они плыли по течению, они сами – течение, вялое и еле теплое, представь себе, скажем, пресный остывающий Гольфстрим. Так вот рядом с ними так же холодно, пако, как скоро будет холодно всем европейцам, потому что чертов Гольфстрим свернется уроборосом и перестанет греть берега. Попадешь в такого человека – не жди от него ничего настоящего, плотного, хоть руку по локоть в него засунь, сказал Ли, улыбаясь мне в лицо.
Зое
Сегодня служанка заснула на кухне с сигаретой, и я никак не могла до нее докричаться, пришлось вставать. Добравшись до кухни, я хотела ее разбудить и отчитать, но посмотрела на морщинистую руку с золочеными ногтями, вынула сигарету из ее пальцев, потушила в раковине и пошла к себе. Надеюсь, она не спалит дом до твоего приезда, на всякий случай этот диктофон я положу в жестяную коробку от бисквитов, чтобы он выжил при любых обстоятельствах.