Я потянул дверь на себя, встал на пороге, включил фонарик и быстро обвел комнату широким лучом синего света. Мертвой Хенриетты в комнате не было.
Часть вторая
Похороны трески
Глава третья
Зое
Ну что, за морем набасурманилась, а домой воротилась, свое и не любо. Так мне сказала старуха в пуховой шали, сидевшая на качелях. Потом оказалось, что это твоя русская няня, которую Йоле выставила из дома, и теперь она живет у другой старухи, татарки, которая гадает по ладони. Я потом заносила им пирожных, но дальше прихожей старухи меня не пустили. Пластмассовые цветы, волглые тряпки, сбитые квадратные каблуки и – духота. Знаешь, хорошо, что я умру через несколько дней. Старость – как чердак у тебя в доме, бывают такие, удобные, маленькие, со складной лесенкой, которая выскакивает, когда открывается люк. Ты ходишь под этим люком туда и сюда, не замечая его, но с каждым годом оттуда дует все сильнее, и однажды ты решаешься заглянуть, откидываешь крючок и – оп-ля! – оказываешься на чердаке, среди чемоданов, с которыми когда-то приехал в этот город.
Когда Фабиу умер, я решила прибраться в его мастерской и нашла там коробку с фотографиями, задвинутую под верстак. И красную лампу, и кюветы, и бутылку с уксусной эссенцией. Я села на верстак, чтобы посмотреть снимки, сплошь портреты, и на всех одна только соседская школьница: в гольфах или босиком, лысая или в косынке, в которой я не сразу опознала шелковый тюрбан Лидии. На руках у девочки было надето по десятку золотых браслетов, будто у раджастанской танцовщицы.
На дне коробки обнаружилась пачка фотобумаги и веревка с прищепками. Я включила красный фонарь и некоторое время сидела там, думая о муже и его камере-обскуре. Если бы кто-то спросил меня, что я чувствую, я твердо сказала бы, что ревность. Хотя этого никак не могло быть, уверяю тебя.
Ты поймешь, что тогда произошло, если вспомнишь бинты и тряпье, которыми в отчаянии обматывался уэллсовский невидимка. Только они показывали контур его тела и делали его человеком или чем-то, напоминающим человека. Но стоило их сбросить, и он становился призраком, моросью, золотистой пыльцой.
Теперь-то я знаю, что копаться в коробках Фабиу было глупо. Кто я такая, чтобы судить его? Кто сказал, что он не имел права на чувства, которые в обществе принято считать постыдными? Чуть больше ста лет прошло с тех пор, как автор «Равенны» сидел в камере за то, что теперь никому не кажется ни преступным, ни странным. И кто может знать, что покажется натуральным и милым еще через сотню? Басурмане станут мужьями, иноверцы – святыми, а варвары – правителями.
И ты, мой басурманин, вечный чужеземец, вечно сидящий украдкой на чужой земле, отовсюду выпавший, ни к чему не припавший, перестанешь стыдиться и кашлять, перестанешь прятаться, прикрывать руками голову. Я прожила так всю жизнь и все узнаю. Узнаю свинцовый привкус вины, жестяную музычку страха, одиночество и безродность. Тебе тоже некуда вернуться из своей вольной Вильны. Ты не нужен русским, потому что ты литовец, и не нужен литовцам, потому что твоего деда звали Иваном и он носил сыромятную портупею, это как скарабей на лбу, его не спрячешь, за него нужно прощения просить. У всех, даже у тех, кто мизинца твоего не стоит.
Вот почему я оставляю тебе дом, Косточка. Эта земля тоже чужая и твоей никогда не станет, не мечтай, но здесь, в доме, ты сам себе хозяин, никто не посмеет указать тебе твое место. Закройся в нем, люби его, ешь и пей его, украшай его, круши его, а хочешь – сожги его.
Костас
Остановившись в дверях спальни, я медленно провел лучом по стенам и полу. Глубокое зеркало блеснуло мне в ответ, кровать была ровно застелена, синий персидский ковер свернут, исчезла только овечья шкура, лежавшая между окном и столиком. Раньше на этой шкуре спала рыжая собака Руди. Теперь здесь не было ни овечьей шкуры, ни мертвой датчанки. Пол поблескивал в свете фонаря, будто мокрая асфальтовая дорога.
Я вышел в коридор, вернулся в спальню с чугунным шандалом на восемь свечей и обошел комнату, высоко поднимая шандал, так что язычки пламени почти касались потолка. Нет тела – нет дела, как сказал бы, наверное, мой приемный дед, русский майор. За то время, что потребовалось мне на дорогу, датчанка воскресла, прибрала орудие убийства и отправилась домой в концертном платье сеньоры Брага. Может, я просто-напросто видел сон, из которого не сразу смог выбраться, как тот восточный правитель, что увидел, как у него выпали все зубы, и, проснувшись, потерял способность жевать.
Надо бросать траву и выпивку или хотя бы перестать их смешивать, подумал я, глядя на стрекоз, мирно обнимающих свои виноградины. Потом я подошел к окну, где между карнизом и оконной рамой пряталась одна из Лютасовых камер: темный стеклянный пузырек, похожий на персидский амулет, только тот защищает от дурного глаза, а этот сам был дурным глазом. Камера была на месте, птичья пленочка поднялась, и зрачок совершал свою работу, осознавая движение и свет.
Потом я спустился в столовую, где на полу хрустели осколки, и осмотрел оружейный шкаф. Дверца была витражной, собранной из квадратов цветного стекла, вставленных в свинцовые рамки, так что убыток оказался небольшим, вылетело два квадрата, ровно половина зайца, присевшего на задние лапы. В квартире тихо и пусто, думал я, обходя комнаты с высоко поднятым подсвечником, никаких следов стрельбы, от пола в спальне знакомо пахнет уксусом. Можно подумать, Байша встала среди ночи, пришла из своего флигеля и устроила генеральную уборку, как перед Пасхой. Хорош бы я был, позвони я в полицию. Что касается темноты, то в доме просто вылетели пробки, такое бывает, прошлой весной после грозы электричество вырубилось на целые сутки. Закончив обход, я поставил шандал в столовой, нашел на полке бутылку с коньяком и жадно отхлебнул из горлышка.
Надо позвонить Додо! Она быстро справилась, мне стоило сразу ее послушать. Что ж, они напортачили, они и решили вопрос, мило и цивилизованно. Пистолет они унесли и правильно сделали, его надо сбросить в Тежу с моста, пусть лежит на илистом дне до скончания веков. Датчанку, конечно, жалко, но ведь это не я ее звал, не я ей платил и не я ее подставил. Холодное газированное счастье захлестнуло меня, я понял, что все позади, все было сном, мороком, alucinação. Мне не придется говорить с копами, не придется смотреть на мертвое тело, а камеры я завтра же сниму, сложу в мешок и утоплю, как паршивых котят. Надо позвонить Додо! Какое-то время я выглядел как шут на карте Таро, я танцевал в темноте, размахивая бутылкой, я даже пел, кажется.
* * *
Сегодня, Хани, я расскажу тебе о своем тюремном дне.
Тюремный день делится на несколько плотно пригнанных частей с небольшим зазором между ужином и отбоем, когда тишина становится особенно нестерпимой. На рассвете я просыпаюсь и принимаюсь растирать себе руки, ноющие от того, что их некуда девать, разве что держать по швам. Подушка похожа на французский багет, и шея затекает, как будто голова лежала на камне. В полдень охранник приносит кувшин с водой и забирает пустой. Весь день я жду допроса, после обеда я жду прогулки.