Однажды, классе в шестом, я увидел, как мать принесла в дом лотерейный билет, и страшно удивился. Она всегда говорила, что лотереи – это занятие для простодырых крестьянок, до старости надеющихся выиграть корову или горшок в розанах. Билет лежал на серванте две недели, и я ходил на него смотреть, сознавая, что это и есть последняя степень нашего отчаяния. Разглядывая бумаги на теткином столе, я видел, как постепенно выдыхалась необходимость календарей, автобусных расписаний и квитанций из заклада. В какой-то момент она просто махнула на все рукой, осознав, что ее уже никому не догнать, что нет смысла платить за свет и воду или отмечать дни рождения друзей, и это тоже была новая, неизведанная степень отчаяния.
Билет выиграл нам с матерью швейную машинку, мне исполнилось четырнадцать, железный занавес засиял рваными дырами, а мать взяла выигрыш деньгами и купила нам билеты в Лиссабон. Хоромы кривые, сени лубяные, слуги босые, собаки борзые, писала тетка о своем жилище, и мне представлялись длинные бараки, уставленные занозистыми столами, я видел такие в школьном лагере, на них ставили эмалированые миски и кружки с черными залысинами. Увидев теткины хоромы, я сразу утешился и полюбил их на всю жизнь, а когда меня свозили на корриду в Монтемор, полюбил и корриду, хотя мне было жалко храпящих лиловых быков. Я ходил тогда в одолженной у друга рыжей косухе, которая жала мне в плечах, и тетка сказала, что я похож на немецкого летчика с военного плаката, висевшего в кондитерской на руа Дом Луиш.
Единственным, что омрачало мое первое путешествие, было присутствие в доме самого хозяина – Фабиу. Он то и дело спускался в погреб за портвейном и просил меня идти с ним в кухню и придерживать тяжелую крышку с перекрестьем жестяных лент. Вот бы сейчас захлопнуть крышку, думал я, сидя на корточках возле люка, и быстро вбить парочку длинных гвоздей, но он как будто слышал мои мысли и поднимался по лесенке, держа бутылки за горлышки, словно охотничью добычу. Вот ты, мальчик, как портвейн выбираешь, спрашивал он меня, кинта такая, кинта сякая? Это просто слова на бумажке, ты даже не знаешь, кто их написал. Возьми вино в руки и спроси: хочешь ли ты иметь со мной дело? Как женщину спроси! И если нет электричества, не пей!
* * *
Если девушка хочет, чтобы с ней обращались как с товарищем, то ее и колотить можно в полную силу, написал Честертон, и я с ним совершенно согласен. Агне не хотела быть моим товарищем. Не знаю, чего она ждала от меня, когда приехала во второй раз. Может, она хотела спать со мной. А может, ей просто некуда было деться.
– Не понимаю, зачем ты там живешь, – сказал я, выслушав ее жалобы на жизнь в Агбадже. – Ты красивая девчонка. Зачем тебе эта миссия, ашрамы и прочая дребедень для колченогих барышень, вбивших себе в голову, что в таком месте легче найти любовника? Твоя мать была сильно разочарована.
– Много ты знаешь о моей матери. Не думай, что она оставила тебе дом, потому что любила тебя, ненавидела меня или что-то в этом роде. Она никого не любила, это точно. Я думаю, что вы оба похожи на рапанов.
– На кого мы похожи?
– Есть такое морское существо, оно сверлит дырку в раковине моллюска и впускает туда что-то вроде травяного молочка. Потом ждет, пока хозяин раковины расслабится и откроет створки, а потом пожирает его целиком.
– А ты у нас, выходит, невинный моллюск? Тогда можешь держать свои створки закрытыми. Содержимое твоей раковины меня не интересует.
Не знаю почему, Хани, но мне нравилось грубить ей, нравилось разыгрывать старшего брата, этакого бурбона, хотя – какая она мне сестра? Тетка у меня не тетка, сестра не сестра, а отца я в глаза не видел. Помнишь картину Дали, где зашифрован тореро, на манер головоломки найди грибника в лесу? Мой отец, Франтишек Конопка, точно так же зашифрован в моем детстве, я до сих пор не извлек его полностью, то здесь, то там мелькает условная конфедератка и черничные усики на белом лице.
Со стороны отца у меня было два родственника, два брата Конопки, живущие в Новой Вильне, в собственном доме. Кем они мне приходились, я толком так и не понял, да и важно ли это? Важно было то, что они ездили в Польшу и виделись там с моим отцом, я даже ловил себя на том, что принюхиваюсь к ним, когда они появлялись на нашем пороге с подарками, присланными из города, названия которого я так до сих пор и не узнал.
Младший был светлой масти, ниже меня ростом и крепче в плечах, а старший был чернявый, кривоногий и вспыльчивый. Я с тревогой вглядывался в его лицо, пытаясь найти пронзительные черты, о которых рассказывала мать, но мужицкие брови и круглый нос говорили о другом и приводили меня в отчаяние. Однажды младший Конопка взял меня в польский костел и там принялся ругать за то, что я пересек проход к алтарю, не преклонив колен и не перекрестившись.
– Что ж ты ходишь по костелу, чисто глупый бык по полю, – сказал он, – Вставай вон туда, помолись за свою непутевую мать.
Будь он португальцем, сказал бы что-нибудь вроде: Puta que te pariu! Смешно, но я всегда представлял отца беглецом, мечущимся между каменных колонн в расстегнутой сорочке, с оружием на перевязи. Бабушка Йоле так и говорила: сбежал, мол, от алтаря, пся крев, холера ясна, безбожная польская курва.
Когда спустя четверть века я рассказал об этом Лилиенталю, он даже засмеялся от удовольствия. Мы напились зеленого вина и говорили о детских обидах, пока бутылки катались по дну чугунной ванны, стоявшей посреди комнаты. Мыться в ней было непросто, а вот вино охлаждать в самый раз.
– Да не слал он тебе никаких подарков, – сказал Лилиенталь. – Он про тебя и думать забыл. Отец, покупающий подарки к Рождеству и ни разу не пожелавший увидеть сына, – это персонаж абсурдной пьесы. Ты живешь в ожидании Годо, который окажется обычным скучным негодяем с подбородком в форме долота. Одним словом, пако, тебя обманули.
– То есть как не слал? А кто же тогда слал? – спросил я, но он поднялся с театральным кряхтением и отправился за новой бутылкой, так что мне пришлось подумать об этом самому.
Лютас
Совершенство меня беспокоит. В школе я чуть не угодил в черный список за то, что однажды вечером пробрался в кабинет минералогии и унес две друзы полевого шпата и шестигранник кварца, распоровший мне карман школьной куртки. И шпат, и шестигранник были совершенны. Я смотрел на них несколько дней, пока наш географ рассказывал про пегматитовые жилы, я смотрел на них не отрываясь, а они смотрели на меня. Мы украли их вдвоем с Костасом: он стоял на шухере, придерживая дверь, а я разбил стекло, обмотав руку тряпкой, которой географ стирал с доски, и быстро рассовал камни по карманам, там был еще темный жадеит, но я им пренебрег. Осколки стекла мы наскоро замели под стеллаж. Я взял себе шпат, а Костас – шестигранник.
Через пару дней мать нашла друзы, выставила на кухонный стол и допросила меня со всей строгостью. В нашем доме трудно было что-нибудь спрятать, у нас даже книжных полок не было, не то что чердака или подвала с тайником. Я завернул камни в газету, сунул в портфель и понес в школу, где в учительской меня уже ждали географ и завуч, наскоро перекусившие и готовые к расправе. Костас даже глазом не моргнул, когда узнал, что меня не возьмут на экскурсию в Ригу, хотя мы давно наметили посещение музея мореходства, где собирались посмотреть на огромного заводного барабанщика.