Костас
Если спилить маслину у самой земли, она отрастит ствол заново, недаром под ней сидел Платон, сообразивший, что смерть является пробуждением и воспоминанием. Смерть – простая и нужная вещь, в ней нет ничего бесчеловечного, говорил любовник моей матери, доктор Гокас, когда еще пытался со мной разговаривать. Было время, он мне даже подарки дарил, вот часы, например. Помнишь мою «Победу»? Рыжее золото, Первый часовой завод. Я боялся, что в тюрьме их отберут, но пока обошлось.
Ты сочтешь меня психом, но я думаю, что моя тетка победила смерть. Я до сих пор слышу ее смех, я даже слышу, как она чихает и как ходит по комнате, натыкаясь на стулья, и когда я это слышу, запах детского мыла заполняет мои ноздри, а ее рука ложится на мой живот. Думаю, она испытывала отвращение к черному гаджету, которым воспользовалась, чтобы оставить мне письмо. Хотя у него всего две кнопки: вкл. и выкл.
Зое была классическим счастливцем с острова Отчаяния, у нее была настоящая бхакти с техникой, на грани самоуничижения. Зое паршиво водила машину, не смотрела телевизор и мыла посуду руками. Я помню, как в Тарту она возненавидела оранжевый гостиничный фен, вышла с мокрой головой на мороз и простудилась.
Почему, когда человек умирает, в памяти остаются всего несколько моментов из его жизни, а остальные стираются, будто переводная картинка с пенала? А стоит напрячься, чтобы вспомнить о человеке что-то важное, как память показывает тебе ошибку 404, а то и синий экран смерти. Люди, впрочем, поступают точно так же. Когда ты протягиваешь ладонь для милостыни, они проходят мимо, отводя глаза, но радостно бросают монеты в желтый абажур от лампы, который просто стоит у твоих ног на трамвайной остановке.
Поверишь ли, так и было. Я вез абажур в мастерскую, чтобы починить и отдать антиквару вместе с лиможской pied de lampe, расписанной жуками и бабочками. Я просто сидел на остановке и курил, поставив абажур на поребрик, и не сразу заметил, что прохожие кидают в него монеты. На другой день я рассказал про абажур Лилиенталю и даже показал горсть мелочи, но его это не слишком развеселило.
– Говорил я тебе, пако, ты одеваешься слишком тщательно для лиссабонца. Человеку с такой внешностью следует носить льняные штаны, шлепанцы и футболки с Че Геварой. А ты выглядишь будто проходимец, одетый с чужого плеча, так и хочется купить у тебя «Бхагавадгиту» или лотерейный билет!
* * *
В тот день, когда сестра свалилась мне на голову во второй раз – с ребенком на руках и двумя африканскими сумками, – я как раз взялся наводить порядок в кабинете Фабиу, превращенном теткой в спальню, и провозился до глубокой ночи. Зоину кровать мне пришлось разобрать на куски, иначе она бы не протиснулась в узкую дверь. Я вынес доски на крышу, чтобы просушить и обработать керосином, они были напрочь изъедены древоточцами, а выбросить кровать на помойку мне и в голову не пришло. Агне расположилась в своей прежней детской, потом долго плескалась в ванной, потом сварила себе кофе и, наконец, явилась поговорить.
– Порядок наводишь? Я смотрю, ты колокольчики в прихожей повесил! Такие носят на запястьях жрецы в Габоне. Откуда они у тебя?
– Подарок друга, – буркнул я. – Бубенцы бадага. Умножают урожай и предупреждают запустение.
– Язычество это все. – Она устроилась на траве, скрестив ноги. – Злишься на меня?
Я не злился, я просто видеть ее не мог. Она сидела в Зоином халате, с Зоиной чашкой в руке. За три с половиной года, что мы не виделись, я забыл лицо своей сестры: мучительно ровный мучной овал, на котором румянец кажется нарисованным. Я забыл ее спокойное коварство и сырный запашок. По мне, так ей нечего было делать в этом доме.
Разбирая кровать, я нашел под матрасом тонкую пачку английских двадцаток, потерявших хождение в две тысячи десятом году, шерстяной носок и свою тартускую рукопись. Я отпечатал ее на машинке, взятой у китаиста, и отдал тетке на автовокзале. Еще я купил ей в дорогу связку баранок и пакет молока. Она сунула все в сумку, у нее был рыжий саквояжик, похожий на докторский:
– Это мне письмо?
– Вроде того. Только не тебе, а вообще. Я начал тут одну вещь, но дальше пока не идет. Считай, что это первая глава.
Она кивнула и пошла по автобусному салону, рукава моей куртки были ей коротки, да и сама куртка тоже. Тоненький красный солдатик в унтах, проигравший по пьянке мундир.
Вернувшись в общежитие, я собрал вещи, дождался своего автобуса и уехал в Вильнюс. Потом я бегал к почтовому ящику каждое утро, но тетка так и не написала, что она думает о первой главе. Когда мы встретились в Вильнюсе, я не стал спрашивать ее о рукописи, чтобы не смущать. В декабре две тысячи третьего я не удержался и послал ей те же самые двадцать страниц, гордо приложив к ним новые двадцать. Потом я узнал от Грабарчика, что в декабре она уже не могла читать.
* * *
Память у меня – существо женского пола: является во всем сиянии, когда ее не звали, и съеживается в комочек, когда просят показать или потрогать. Чтобы заставить ее уступить, надо отвернуться и равнодушно смотреть в другую сторону. Я обещал рассказать тебе про мертвую датчанку и что было потом, когда я добрался до города, но все никак не могу закончить. Сказать по правде, возвращаться к той ночи не доставляет мне никакого удовольствия. Впрочем, остановиться тоже не получается. Если я перестану писать, все исчезнет, это я тебе как историк говорю.
К полуночи дождь припустил еще сильнее, я стоял под крышей автобусной остановки и представлял свой разговор с местным детективом. Что я ему скажу? Меня попросили записать кино про то, как развлекается муж сеньоры Гомеш, за это мне обещали денег, вот и все. Зачем же вы были нужны, спросит меня детектив, если камеры снимают автоматически? Потом он наденет на меня наручники и отвезет в участок. А что бы я сделал на его месте? Человек из Восточной Европы, нигде не работает, собственностью владеет на птичьих правах и давно не платит по счетам. В доме у него труп, а объяснения звучат как радиопьеса для домохозяек.
В ту ночь я позвонил Додо еще раз, по дороге из Капарики домой: сидел в автобусе, смотрел в окно и вдруг так разволновался, что даже живот скрутило. Я сказал ей, что решил сделать по-своему и через полчаса буду дома, нравится это ей или нет. Додо не стала меня отговаривать, она говорила тускло и до странности любезно.
– Ну едешь и езжай, – сказала она. – Ласло за тобой присмотрит, а мне больше не звони, мне нельзя впутываться в дела такого рода. Меня просто разорвут на клочки, понимаешь?
– А меня не разорвут? И кто такой Ласло?
– Ты иностранец, тебя просто вышлют, и все. – Она замолчала, и я услышал гул аэропорта и английское мяуканье диспетчера, проникающее в зажатую ладонью трубку.
– Ты разве в «Портеле»? Ты что, прямо сейчас улетаешь?
– У меня нет другого выхода. Говорю же, мне нельзя попадать в полицию. Я попросилась на бразильский рейс вместо своей подруги, у нас же тут все свои, понимаешь?
Ну да, у них все свои. Я и забыл, что она работала в этой домашней авиакомпании, где вас могут впустить в салон самолета с распечатанной бутылкой виски, если дать парню на контроле глотнуть чуток и сказать, что ты пьешь за победу «Спортинга».