Октябрь. Казалось, в октябре жизнь Марины Ивановны как-то более или менее нормализуется: есть жилье, и не надо опасаться, что завтра она очутится на улице, деньги за комнату внесены за год вперед, контракт подписан на два года. Заканчивается работа над книгой, надежд, конечно, мало, что книга выйдет, но все же.
24 октября Марина Ивановна записала в тетради:
«Вот, составляю книгу, вставляю, проверяю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю, и – почти уверена, что не возьмут, диву далась бы – если бы взяли. Ну́ – Я свое сделала, проявила полную добрую волю (послушалась) – я знаю, что стихи – хорошие и кому-то – нужные (может быть, даже – как хлеб).
Ну – не выйдет, буду переводить, зажму рот тем, которые говорят: – Почему Вы не пишете? – Потому что время – одно, и его мало, и писать себе в тетрадку – Luxe
[85]. Потому что за переводы платят, а за свое – нет.
По крайней мере – постаралась».
Первого ноября книга сдана в редакцию, отвезена на угол Большого Черкасского и улицы 25 Октября, бывшей Никольской, в тот дом, что стоит за спиной станции метро на площади Дзержинского.
Идут разговоры, что вот-вот должен состояться творческий вечер Цветаевой в клубе писателей, закрытый вечер, только для литераторов. Говорят, что вечер, может быть, даже устроят в дубовом зале, ибо в восьмой комнате на втором этаже (кажется, тогда она называлась гостиной – там был камин и стоял мраморный бюст Шота Руставели) мало места и всех желающих не разместить.
В октябре или еще в сентябре – журналы всегда опаздывали – вышел 7–8 номер «Интернациональной литературы», где были впервые после возвращения Марины Ивановны в Россию напечатаны ее переводы на русский язык
[86].
Одни – оптимисты вроде Тарасенкова – видели в том, что имя Марины Ивановны появилось на страницах журнала, хорошее предзнаменование и верили, что это только начало и недалеко то время, когда начнут печатать и ее собственные стихи. Другие, наоборот, опасались, что как бы ее имя не привлекло внимания кого не следует и как бы не было ей от этого хуже…
Опубликованы были переводы Елисаветы Багряны, Николы Ланкова, Людмила Стоянова – тех самых болгар, которых она начала переводить еще в Голицыне, а в последних номерах «Интернациональной литературы», в 11–12, будут помещены переводы с ляшского Ондры Лысогорского, целая подборка, включая и «Балладу о кривой хате», в которой описывалась смерть старухи, повесившейся на крюке:
– Простите, други, за сказ мой грубый, –
Висит Калорка и скалит зубы…
Это впоследствии даст повод для разговоров о том, что баллада была последним переводом Марины Ивановны, как бы предсказавшим ее собственную кончину. Но это все досужие вымыслы любителей выписывать сюжетные восьмерки. Баллада эта не была последним переводом Марины Ивановны, ей многое и многое еще предстоит перевести перед своим уходом…
А пока набирается Лысогорский в журнале «Интернациональная литература», Марина Ивановна успевает еще в сентябре перевести и другое его стихотворение, «Сон вагонов», да еще немецкие песенки, которые приносит Николай Николаевич Вильмонт. Но они, как и «Сон вагонов», как и многие, многие другие переводы, так и не будут напечатаны при ее жизни.
И тогда же, в сентябре, она возвращается к переводу «Плаванья» Бодлера; она начала этот перевод еще в июне, но в летние месяцы у нее не было времени всерьез работать. 31 августа она писала Меркурьевой: «Уже больше месяца не перевожу ничего, просто не притрагиваюсь к тетради: таможня, багаж, продажи, подарки (кому – что), беготня по объявлениям (дала четыре – и ничего не вышло) – семья – переезд…» И только теперь на Покровском бульваре она снова приступает к Бодлеру. И хотя в октябре она всецело занята составлением своей книги, а Бодлера «придется отложить», но все же она работает и над переводом, и в ноябре работает, и делает 12 вариантов! Пока не добивается единственного мыслимого для нее варианта.
В ту осень 1940-го, да, собственно говоря, уже и с лета, со времени переезда Марины Ивановны из Голицына в Москву, круг ее знакомых расширяется, как вспоминает впоследствии Борис Леонидович: «Она была на очень высоком счету в лит<ературном> обществе и среди понимающих входила в моду, в ней принимали участие мои личные друзья Гаррик
[87], Асмусы, Коля Вильям
[88], наконец, Асеев…» И хотя ей всегда и во все времена с людьми – «почти со всеми – сосуще-скучно, и в каждом кругу – «я чужая», и все же она проводит вечера где-нибудь, у кого-нибудь.
И часто с Муром, она, должно быть, бежит от одиночества с ним вдвоем в той комнате на Покровском бульваре, где так неуютно и сиро. Бежит от дум своих, от тоски, и потом, может быть, ей действительно была нужна хотя бы такая малая аудитория, но все же аудитория, и это ей заменяло гласность… Но, может, она еще так охотно принимала приглашения, ибо знала – в московских домах будет ужин, и не надо думать, чем накормить Мура.
Я не могу перечислить всех домов, в которых Марина Ивановна тогда бывала, и всех, с кем она встречалась. Я видела ее у Асмусов, у Вильмонтов, у Асеева.
Марина Ивановна бывает часто в Телеграфном переулке у Яковлевой, это почти рядом с ее домом. Она видится там с Надеждой Павлович, Вилли Левиком, Арсением Тарковским, Элизбаром Ананиашвили, Ярополком Семеновым и другими – всех я не знаю. Об этих вечерах рассказывает сама Яковлева:
«С М.Ц. я встретилась в групкоме писателей в Гослитиздате. В сумрачном старом здании на углу улицы 25 Октября и Бол. Черкасского переулка. Было это ранней весной 1940 года. Встретившись в Гослитиздате в рабочей обстановке, мы вскоре сблизились и стали часто встречаться. У М.И. была всего один раз. Незадолго до войны. Она же бывала у меня часто и запросто, и по субботам, когда у меня собирались поэты в дружеской обстановке почитать свои новые стихи, побеседовать. С появлением на этих “субботниках” М.И. все наше внимание сосредоточивалось на ней. М.И., сидя на старинном диване, за красного дерева овальным столом, на зеленом фоне стен и гравюр Пиранези XVIII века – прямая, собранная, близкая и отчужденная, как будто здесь и не здесь, – читала стихи и прозу. Какие стихи и поэмы… Какую прозу!»
Бывает Марина Ивановна и в Малом Кисловском переулке, в доме № 4 на третьем этаже в огромной коммунальной квартире, где обитает чуть ли не сорок человек и где в двух третях бывшего кабинета своего отца-юриста живет за перегородкой Тагер с женой Еленой Ефимовной. Цветаева после голицынских обид продолжает встречаться с Тагером, бывает у него в доме и с Муром, и одна, и когда приглашена в гости, и заходит просто так. Кирсанов очень хочет познакомиться с ней, хочет услышать ее стихи, он говорит об этом Тагеру, и тот советует ему просто подойти к Марине Ивановне, когда они столкнутся с ней где-нибудь в редакции или в клубе писателей, представиться, она о нем слышала, и, если он пригласит ее к себе домой, она придет, а упрашивать ее читать стихи не приходится, но Кирсанов, узнав, что Цветаева собирается читать у Тагера «Молодца», напрашивается к тому в гости и у него знакомится с Мариной Ивановной. Кирсанов еще в 1926 году, когда впервые ему в руки попала поэма «Крысолов», писал своему другу взахлеб об этой поэме. Теперь он и вовсе сражен и говорит Асееву, что после Цветаевой невозможно читать свои стихи! Но все же у кого-то в доме, где они совпадают, он читает, и Мур потом замечает, что Кирсанов пишет «ловкие стишки».