Теперь Яковлева зарабатывала на жизнь переводами, вела общественную работу в групкоме при Гослитиздате и по субботам собирала у себя молодых поэтов-переводчиков. Она романтизирует отношения Марины Ивановны и Тарковского. Тарковский был лет на пятнадцать моложе Марины Ивановны и был ею увлечен как поэтом, он любил ее стихи, хотя и не раз ей говорил:
– Марина, вы кончились в шестнадцатом году!..
Ему нравились ее ранние стихи, а ее поэмы казались ему многословными.
А Марине Ивановне, как всегда, была нужна игра воображения! Ей нужно было заполнить «сердца пустоту», она боялась этой пустоты.
Однажды она об этом прямо говорит, и разговор этот происходит где-то в конце августа 1940 года во Вспольном переулке, во дворе у Вильмонта, которым она тогда еще увлечена. Она с Муром зашла за Тарасенковым, за мной на Конюшки, и мы все вместе отправились к Вильмонтам, куда были званы. Это было совсем неподалеку от нас – требовалось только пересечь площадь Восстания – Кудринскую и по Садовой свернуть направо, на Малую Никитскую, а там первый переулок налево и был Вспольный, где в самом конце его, в доме 18, на втором этаже, жили и Вильмонт, и Тата Ман.
А на углу Вспольного и Малой Никитской (бывшей улицы Качалова) в особняке за высокой каменной стеной обитал не кто иной, как сам всемогущий Берия! Жил ли он тогда уже там в сороковом, мы с Татой теперь никак не могли вспомнить; я узнала о том, что он там живет, уже после войны, когда моему сыну было лет шесть и мы гуляли с ним там, и ему приспичило встать по нужде у этой каменной стены, и сразу из-за угла Вспольного на меня выскочил военный, как я потом уже догадалась, один из охранников Берии, и стал орать, что я нарушаю правила общественного порядка. Я, обозленная тем, что он испугал сына, в свою очередь налетела на него, мы обменялись весьма нелестными комплиментами, и он мне пригрозил, что если еще раз меня заметит тут, то отправит куда следует… Придя домой, все еще разгоряченная перепалкой, я рассказала о происшедшем отцу, на что было замечено, что для прогулок я бы могла выбрать подальше закоулок и что мне следовало бы знать, кто там живет!.. А у Таты Ман иное летоисчисление, она была неисправимая кошатница и счет времени вела по кошкам – она помнила только, что в тот год, когда там поселился Берия, заколотили все чердаки во Вспольном переулке и в округе и не разрешали жильцам сушить белье на чердаках и пользоваться чердаками. А кошка Таты не подчинялась распоряжению властей, она отыскивала лаз и забиралась на чердак, но выбраться оттуда не могла и оглашала переулок отчаянным кошачьим ором, и Тате приходилось звонить в районное отделение милиции и умолять отпереть чердак и вызволить ее кошку. И милиционер приходил, отпирал чердак, выпускал ее кошку. И уж конечно, не из любви к животным он приходил…
Но жил ли Берия тогда уже во Вспольном?! Во всяком случае, мы с Мариной Ивановной проходили мимо без трепета и опасения то ли потому, что он там не жил, то ли потому, что мы этого не знали. Мы шли не торопясь и все же прибыли к дому Вильмонтов минут за пятнадцать до назначенного срока.
У Марины Ивановны и Тарасенкова была привычка приходить в гости, как на премьеру, загодя. Я стала уговаривать их подождать и не подниматься на второй этаж к Вильмонтам, а посидеть пока во дворике, памятуя, как прошлый раз мы вот так же пришли чуть раньше и застали Тату без платья. Стол был накрыт для приема гостей, но она не успела одеться и, смущаясь, пряталась за ширмой. Вильмонты жили, как и большинство москвичей, в коммунальной квартире, в одной комнате, служившей им и спальней, и столовой, и кабинетом на двоих, ибо они работали дома: переводили и писали. Мур поддержал меня, и мы остались во дворе. Марина Ивановна уселась на скамейку под тополем: там тоже рос огромный тополь, который рухнул неожиданно в ночь объявления войны. На колени к Марине Ивановне прыгнула неизвестно откуда взявшаяся очередная кошка Таты и, свернувшись клубочком, замурлыкала, а Марина Ивановна заговорила о том, что она любит кошек и кошки любят ее, и что это единственная уготованная ей на земле взаимность. Но кошки поступают, как и люди, и тоже уходят от нее, и она стала рассказывать про какую-то дикую бродячую кошку, с которой у нее был не так давно роман (я не поняла, было ли это в Голицыне, или еще в Болшеве, или, быть может, уже на улице Герцена в Москве). Кошка приходила к ней регулярно на свидания, она кормила ее и разговаривала с ней – ей не с кем было больше говорить, – и кошка ее понимала.
Мур, который не терпел подобных разговоров матери и не скрывал этого, демонстративно отошел в сторону и, повернувшись к нам спиной, сшибал прутиком листья с кустов. А Марина Ивановна продолжала говорить, что это ведь совсем неважно, с кем роман, роман может быть с мужчиной, с женщиной, с ребенком; у нее был роман с дочерью Алей, когда та была совсем маленькой девочкой, роман может быть с книгой, она столько раз перечитывала Сигрид Ундсет, ей не хотелось расставаться с Кристин… Ведь все равно с кем, лишь бы только не было этой устрашающей пустоты! Душа не терпит пустоты, а для нее, для Марины Ивановны, пустота – это погибель…
Было что-то безысходно трагическое и в ее позе, в том, как она сидела с кошкой на коленях под деревом, и в том, как она говорила, и, казалось, даже и не с нами говорила, а сама с собой. И Мур, стоявший спиной и косивший прутом крапиву… Когда ночью мы возвращались домой, проводив Марину Ивановну и Мура, Тарасенков неожиданно спросил меня:
– Ты бы согласилась писать такие стихи, как Марина Ивановна, но с условием быть такой, как она, прожить ее жизнь?
И я не задумываясь сказала:
– Да…
Я была молода и, конечно же, мечтала жить в вечности и была готова пожертвовать «сегодня» во имя «завтра». Писать такие стихи! Я понимала, что Марина Ивановна платит за все слишком дорогой ценой. Да и она сама об этом говорила, но постичь до конца всей мучительной сложности того, как и из чего рождаются ее стихи, – не могла.
Увлечения Марины Ивановны последних лет проходили на глазах у всех нас. Она их не таила. Она была всегда напряженной и сдержанной, но не маскировалась, не скрывала, кому в данный момент царственно дарила внимание.
Когда это был Вильмонт, она могла зайти за ним в редакцию «Интернациональной литературы», чтобы поговорить с ним на обратном пути. Впрочем, будучи верной себе, она писала ему письма. Писала по-немецки, готическим шрифтом
[81]. Она говорила, что Вильмонт похож на Рильке, что он напоминает ей Рильке, которого, кстати, она никогда и не видела. Вильмонт сердился: при чем тут Рильке? Но она ведь увлекалась Вильям-Вильмонтом, каким он представлялся ее воображению, – каким она его творила!
Вильмонт был отпрыском древнего рода, он сам мне рассказывал, что по одной линии он даже восходил к Мартину Лютеру, по другой – к митрополиту Филиппу. Митрополит был правдолюбец, правдоборец и, не приемля безобразий и беззаконий, чинимых опричниками, требовал отмены опричнины! Чем и вызвал гнев Ивана Грозного и был лишен сана и заточен в Тверском Отрочь-монастыре, где в 1569 году Малюта Скуратов удушил его по велению царя. За мученичество свое митрополит Филипп был причислен к лику святых…