Но я ничего не могла вспомнить, и почему мне пришло в голову, что здесь когда-то стояла ширма, – понять не могла… «А вам приходилось слышать “Доктора Живаго” в чтении Бориса Леонидовича?» – спросила хозяйка. «Боже мой!.. Так это, значит, у вас!.. А как мы мучились с Агаповым и не могли вспомнить… Постойте, постойте!.. Борис Леонидович сидел здесь, на этом диване в углу, и перед ним стоял маленький столик…» – «Да, вот этот, на нем теперь машинка». Тогда на столике лежала рукопись и стоял стакан с чаем. А Тарасенков сидел у стены, где и мы с Агаповым, и, по своей дурацкой привычке раскачивая ногой, задел столик и расплескал чай, это было уже в перерыве, и, сконфуженный, вытирал столик и папку носовым платком и полой пиджака…
И, как на экране, ожили кадры давно позабытой хроники, и даже, казалось, вернулось то ощущение ошеломленности от столь необычной прозы, такой же тягучей и глуховатой, как и голос самого автора, и его наивные и тревожные вопросы, которыми он прерывал чтение: «Вам не скучно? Нет, действительно не скучно?.. Продолжать?.. А то, может быть, не стоит?.. Правда, может быть, достаточно, и вы уже успели утомиться…»
Так вот, памятуя этот случай, я и решила еще раз подойти к дому, где летом 1940 года жила Марина Ивановна, теперь уже пешком по улице Герцена. Дом стоял на углу двух улиц, и по улице Белинского (ныне Никитский пер.) я заметила ворота, вошла в них… И все встало на свое место: память не обманула, во дворе, направо, первое парадное и было то самое, и высокое крыльцо, и кирпичная стена, и окно комнаты Северцовых, в которой тогда жила Марина Ивановна. Был третий ход в этот университетский двор – с улицы Белинского, и мы всегда проходили через ворота и никогда – под аркой, ибо арка была ниже по улице Герцена и нам нужно было бы возвращаться по двору назад, потому-то эта арка и не осталась в моей памяти.
Она осталась в памяти у совсем тогда еще маленькой девочки, ей, должно быть, было лет семь, не больше, она бегала под этой аркой и играла в университетском дворе и, быть может, попадала под ноги Марине Ивановне и нам, когда мы проходили по двору на Моховую, направляясь к кафе «Националь»: посидеть, поболтать, выпить кофе…
Весной 1961 года эта самая девочка – Аня Саакянц, теперь уже хорошенькая, застенчивая девушка, редактор Гослитиздата, – появилась в моей квартире на Лаврушинском, держа в руках верстку книжки стихов Марины Ивановны. Первой, изданной после ее смерти в Советской России. Ане нужно было сверить тексты, а только в библиотеке Тарасенкова и хранились переписанные им, проверенные самой Мариной Ивановной ее стихи. Аля была в Тарусе, а верстку надо было срочно сдавать, и я, выдав тарасенковские ситцевые тетради и усадив девушку за свой стол, строго предупредила, что переписывать стихи, не входящие в сборник, не разрешается. Я свято держала слово, данное Але, что никогда никому не буду давать неизданные произведения Марины Ивановны, ибо публикация их была Алин хлеб. Жила она трудно и скудно, зарабатывая переводами, как и ее мать, а право распоряжаться неопубликованным было ее правом дочери.
Но вернемся в 1940 год.
Только успев переехать в комнату на улице Герцена, Марина Ивановна пишет второе письмо Берии. Она просит разрешить ей свидание с дочерью и мужем.
Москва, 14 июня 1940 г.
Народному Комиссару Внутренних Дел
тов. Л.П.Берия
Уважаемый товарищ,
Обращаюсь к Вам со следующей просьбой. С 27-го августа 1939 г. находится в заключении моя дочь Ариадна Сергеевна Эфрон, и с 10-го октября того же года – мой муж, Сергей Яковлевич Эфрон (Андреев).
После ареста Сергей Эфрон находился сначала во Внутренней тюрьме, потом в Бутырской, потом в Лефортовской и ныне опять переведен во Внутреннюю. Моя дочь, Ариадна Эфрон, все это время была во Внутренней.
Судя по тому, что мой муж, после долгого перерыва, вновь переведен во Внутреннюю тюрьму, и по длительности срока заключения обоих (Сергей Эфрон – 8 месяцев, Ариадна Эфрон – 10 месяцев), мне кажется, что следствие подходит – а может быть уже и подошло – к концу.
Все это время меня очень тревожила судьба моих близких, особенно мужа, который был арестован больным (до этого он два года тяжело хворал).
Последний раз, когда я хотела навести справку о состоянии следствия (5-го июня, на Кузнецком, 24), сотрудник НКВД мне обычной анкеты не дал, а посоветовал мне обратиться к Вам с просьбой о разрешении мне свидания.
Подробно о моих близких и о себе я уже писала Вам в декабре минувшего года. Напомню Вам только, что я после двухлетней разлуки успела побыть со своим мужем совсем мало: с дочерью – 2 месяца, с мужем – три с половиной, что он тяжело болен, что я прожила с ним 30 лет жизни и лучшего человека не встретила.
Сердечно прошу Вас, уважаемый товарищ Берия, если есть малейшая возможность, разрешить мне просимое свидание.
Марина Цветаева
Сейчас я временно проживаю по следующему адресу:
Москва,
Улица Герцена, д. 6, кв. 20
(Телеф. К-0-40-13)
Марина Ивановна Цветаева.
И Марина Ивановна ждала… В 1941 году в первых же открытках Але в лагерь она напишет: «Я, когда носила деньги, всегда писала адр<ес> и телеф<он>, надеясь на свидание…» И снова повторит: «На каждом листке с передачей я писала свой адр<ес> и телефон – на всякий случай. Ну, не послужило…»
…То лето, самые жаркие его месяцы прошли у Марины Ивановны в хлопотах, в тяжбе с таможней. Ей необходимо было наконец получить свои тетради, книги, вещи, которые уже год провалялись на таможенном складе. Фадеев в декабре 1939 года так ничего и не предпринял, и все пришлось начинать сызнова.
Николай Николаевич Вильмонт напомнил мне, что дядя его жены Таты Ман, юрист по образованию, Семен Исаакович Барский, помогал Марине Ивановне в ее хлопотах. Помню, что с первых дней знакомства и Тарасенков активно включился в эти хлопоты, добывая какие-то ходатайства в Союзе писателей, встречаясь с Павленко, о чем свидетельствует и запись в дневнике Мура, присланная мне Алей из Тарусы.
Конечно, ни Тарасенков, ни Барский сами ничего бы сделать не смогли. Здесь должно было вмешаться лицо влиятельное. И Павленко с таким лицом связался. 25 июля Марине Ивановне было наконец разрешено получить ее вещи
[68].
В Мурином дневнике есть запись от 2.8.40 г.
«Завтра мать и Тарасенков пойдут на таможню добирать последний чемодан с рукописями. (Для матери и для ее знакомых – самое ценное и главное.)»
Запись от 4.8.40 г.
«Сегодня мы приглашены к Тарасенковым. Я очень рад к ним пойти; он очень симпатичный и благожелательный человек. От них обоих исходит впечатление какой-то свежести чувств и восприятия – они могут с настоящим жаром говорить о книге, об авторе… Тар<асенков> два раза был с матерью на таможне и сегодня придет – мать ему передаст часть своих рукописей – Тар<асенков>, конечно, очень рад».