Я называю это догмами, потому что у нас поощрялся серьезный лингвистический анализ. Например, моя итоговая работа на старших курсах (на которую впоследствии оказалась подозрительно похожа одна из публикаций моего научного руководителя) была посвящена сравнительному анализу слов «идентичный» и «тот же». За попытки говорить «о чем невозможно говорить» нас порицали. Студентов, которые принимали всерьез харизматичного Уолтера Кауфманна, специалиста по Ницше («смысл философии в том, чтобы изменить свою жизнь») {27}, считали инфантильными и неразумными. Мы не задавали неудобных вопросов: например, почему нас прежде всего должен интересовать лингвистический анализ?
Нам не рассказывали о легендарной стычке между Людвигом Витгенштейном и Карлом Поппером в кембриджском Клубе моральных наук в октябре 1947 года. (Дэвид Эдмондс и Джон Айдиноу описали эту стычку в захватывающей книге «Кочерга Витгенштейна» {28}. Поппер обвинил Витгенштейна в том, что тот сбил с толку целое поколение философов, которое вынуждено разгадывать загадки, занимаясь приготовлениями к приготовлениям. По мнению Поппера, философия должна не разгадывать загадки, а решать задачи в сфере нравственности, науки, политики, религии и права. Витгенштейн так разъярился, что замахнулся на Поппера кочергой и выбежал, хлопнув дверью.)
Ах, если бы я знал в студенческие годы, что Витгенштейн был не Сократом, а Дартом Вейдером современной философии! Если бы мне хватило мудрости, чтобы распознать в его учении интеллектуальную позу! В итоге, обнаружив, что дезориентирован, я сменил курс: отказался от возможности изучать аналитическую философию в Оксфорде и, чтобы заниматься психологией, поступил в докторантуру Пенсильванского университета. Философия казалась изощренной игрой, психология же не была игрой и действительно могла помочь людям (чего я страстно желал). Я понял это, когда, получив право стажироваться в Оксфорде, пришел за советом к Роберту Нозику, читавшему у нас лекции по философии Рене Декарта. Самый беспощадный – и самый мудрый – совет, который мне довелось услышать, звучал так: «Философия – хорошая подготовка к чему-то другому, Марти». Позже, будучи профессором Гарварда, Боб поставил под сомнение метод Витгенштейна (вереницу загадок) и предложил собственный, предполагающий не отгадывание лингвистических головоломок, а решение философских задач. Однако он сделал это столь искусно, что никто не замахнулся на него кочергой, и таким образом Нозик способствовал развитию серьезной философской науки в направлении, указанном Поппером.
Я отказался от возможности стать профессиональным игроком в бридж по той же причине: бридж всего лишь игра. Но, даже сменив философию на психологию, я оставался витгенштейнцем, и, как выяснилось, попал в самое подходящее место, в святилище чистого знания и психологических загадок. Авторитет ученого в Пенсильванском университете определялся его сосредоточенностью на загадках. Меня же вечно переполнял интерес к реальной жизни, например к таким явлениям, как достижения и отчаяние.
Докторскую степень я получил благодаря белым крысам {29}, но, хотя любители загадок из научных журналов были довольны, одна задача оставалась нерешенной: неожиданный разряд тока вызывал больше страха, чем ожидаемый, потому что крыса не знала, когда окажется в безопасности. Я также занимался приобретенной беспомощностью, пассивностью, вызванной неконтролируемым шоковым воздействием. Это был эксперимент, отвечавший требованиям серьезных журналов и в то же время ставивший передо мной новую задачу. Поворотный момент наступил после того, как в 1970–1971 годах я под руководством профессоров психиатрии Аарона (Тима) Бека и Альберта (Микки) Стункарда прошел подготовку, соответствующую психиатрической аспирантуре. Отказавшись по политическим мотивам от должности ассистента в Корнелле (это была моя первая работа после получения степени в 1967 году), я под началом Тима и Микки пытался познакомиться с проблемами психиатрии и связать загадки, которые мы разгадывали, с практическими задачами. Однажды в 1972 году, когда я начал работать на психологическом факультете, мы с Тимом обедали в местном ресторанчике.
– Марти, если ты продолжишь заниматься экспериментальной психологией, то потратишь свою жизнь впустую, – сказал Тим, и я поперхнулся сэндвичем. Это был второй по значимости совет, который я когда-либо получал. Так я стал психологом– практиком и обратился непосредственно к решению задач. Я знал, что обрекаю себя на роль изгоя, «популяризатора» и что коллеги будут относиться ко мне как к волку в овечьей шкуре. Мои дни в теоретической науке были сочтены.
К моему удивлению, меня все же утвердили в должности адъюнкт-профессора. Говорят, что этому предшествовали тайные дебаты, причиной которых послужила возмутительная возможность утилитарного направления моей работы. Это была самая ожесточенная битва за меня в университете; насколько ожесточенная – я понял лишь когда сам вошел в комиссию, решавшую в 1995 году вопрос о приеме в штат социального психолога. Тогда мой коллега Джон Барон произнес сакраментальную фразу, которой мы пользуемся, характеризуя тех, кто изучает любовь, работу или игру. «Вот это и есть жизнь», – сказал он, и я с готовностью согласился.
После этого я всю ночь не спал.
Я перебирал в уме (скрупулезно) список ученых, работавших на десяти лучших психологических факультетах мира. Ни один из них не исследовал любовь, работу или игру. Все специализировались на «фундаментальных» процессах: познании, эмоциях, принятии решений, восприятии. Где же ученые, которые направят нас к тому, ради чего стоит жить?
На следующий день мне довелось обедать с психологом Джеромом Брунером. Почти слепой Джерри, которому перевалило за восемьдесят, – ходячая история американской психологии {30}. Я спросил у него, почему целые научные коллективы лучших университетов занимаются только так называемыми фундаментальными процессами, а не реальной жизнью.
– Это началось в определенный момент, Марти, – сказал Джерри. – И я был тому свидетелем. В 1946 году на заседании Общества психологов-экспериментаторов [я состою в этом элитарном братстве – а теперь и сестричестве – увитых плющом профессоров, но не бываю на его заседаниях] Эдвин Боринг, Герберт Лангфельд и Сэмюэл Фернбергер из Гарварда, Принстона и Пенсильванского университета встретились за обеденным столом и решили, что психология должна заниматься только фундаментальными исследованиями, как физика или химия. И что они не будут работать с психологами-практиками. Все остальные последовали их соглашению.
Судьбоносное решение оказалось ошибкой. Попытка подражать физике и химии помогла психологии, чьи позиции в 1946 году были весьма шаткими, заработать очки с точки зрения университетского начальства, но с точки зрения науки это не имело смысла. Отвлеченным, фундаментальным физическим исследованиям предшествовала древняя наука инженерия, решавшая практические задачи. Физики-прикладники предсказывали затмения, наводнения, движение небесных тел – и чеканили монету. В 1696 году Исаак Ньютон возглавил британский монетный двор. Химики занимались изготовлением пороха и делали великое множество открытий, пытаясь даже превратить свинец в золото. Этими практическими задачами были заданы границы теоретических загадок, к которым затем перешли физики-прикладники. У психологии, напротив, не было своей инженерии, которая через практическое применение направляла бы и ограничивала фундаментальные исследования.