Конечно, я понимаю, что интерпретирую тогдашнее положение в основном с позиций того времени, а не с позиций современности; вероятно, кто-то будет возмущен тем, что я называю национал-социализм мистической религией, но, что поделаешь, на свете есть примитивные религии и примитивные мистические учения, и здесь ничего не меняет тот факт, что существуют великие религии, великие мистические учения и великие мыслители; человечество обезьянничает, подражая уже бывшему, и порой становится своей собственной пародией. Марксисты оказались правы в одном: фашизм остался врагом всего мира; это надо признать, однако он враг марксистам, так же как и западным демократиям; конечно, неверно его понимает сегодня большинство левых, считая его ужаснейшей альтернативой марксизму: при таком взгляде фашизм превращается в политическую утку – выпустив ее, можно подстрелить любого, кого хотят подстрелить, но с оговоркой, мы, мол, целились в утку; точно так же и с тем же намерением выпускают из идеологического птичника свою политическую утку те, кто видит в марксизме ужасную альтернативу свободе. Но если понимать фашизм не как доктрину или, того больше, мировоззрение (можно подумать, у Пиночета, например, есть мировоззрение), каковым он был, хоть и в виде гротеска, а понимать его как скатывание в цинично культовое варварство, которое маскируется политикой, христианской или марксистской – безразлично, в мистику, которая на самом деле является лишь мистификацией; в мышление, преданное суеверию политических словес, имеющее единственную цель – всеми средствами риторики обосновать власть, за которой может стоять кто угодно как закулисный руководитель – концерны, синдикаты или империи, короче, любая власть, которая, став бессовестной, превращается в диктатуру (пусть даже она именует себя демократией, народной демократией или еще какой-нибудь), – при таком понимании фашизм становится тем, чего нельзя допустить, а марксизм – тем, что необходимо преодолеть, сделать же то и другое способно новое политическое мышление. Насколько серьезно в то время коммунизм и национал-социализм понимались как новые религии, явствует из отношения к ним церквей, прежде всего нерешительная позиция папы Пия XII. В марксизме своего времени он увидел иную догму, иное папство, внушавшие ему, догматику, больший страх, чем путаная мистика нацистов и фашистов: с ними он стремился заключить пакт.
[49] С мистиками догматик непременно расправится, не сразу, со временем, инквизиция умеет ждать, или же мистики сами себя погубят – в этом пункте Пий и Сталин были едины. А вот с немецкими протестантами дело обстояло иначе: поначалу они отнюдь не видели в национал-социализме чего-то только негативного – среди них было много немецких националистов, и для большинства главной опасностью был коммунизм. «Верните императора» – эту известную в то время книгу одного пастора с удовольствием читал мой отец, а еще он гордился тем, что Нимёллер
[50] был капитаном подводной лодки. Протестантизм не имел твердых позиций, почитание власти укоренилось глубоко, сам Бог установил сей порядок, между властью и подданными не существует промежуточной инстанции, протестантизму надо было, так сказать, «окатоличиться». Ведь сопротивление разгоралось и в связи с догматикой, Протестантская церковь – церковь догматическая; так же как гигантский труд Барта был догматикой Церкви, а не догматикой индивида (поэтому и Кьеркегор в ней почти не упоминается), теоретическим сооружением, которое оказалось в раздоре не только с безобидными «Немецкими христианами»,
[51] но и с теологией таких людей, как Альберт Швейцер или Эмиль Бруннер.
[52] Эссе Карла Барта «Нет!», изданное в 1934 году в Мюнхене, уязвило моего отца – он ценил Бруннера, любой радикализм был ему отвратителен. Отец так и не сумел понять, что «естественная теология» Бруннера непригодна в качестве оружия против Гитлера, в христианстве отец видел позитивную, государственно-охранительную силу. То, что протестантизму в то время в борьбе «императора» и «папы» было суждено снова стать догматическим, причем настолько, что даже «позитивное христианство» было уже недостаточным, отца не могло вдохновлять, он все еще обольщался надеждой, что Гитлер явился, так сказать, как орудие Бога в борьбе с атеистическим коммунизмом; правда, от этого «орудия» отец все больше приходил в ужас. Теперь же, оглядываясь на прошлое, видишь, что и тактика «Единой церкви» не оправдалась. Поскольку Церковь – хоть католическая, хоть протестантская – разрабатывала свою догматику и, чтобы сохранить доверие к себе, отказалась от притязаний на власть – что не означает, что она не оказывала духовного сопротивления режиму, – то после материального краха «императора» и духовного краха «папы» она снова была втянута в политическую игру, да вскоре и сама стала чересчур охотно в нее вмешиваться. Не триумф Гитлера, а его поражение коррумпировало Церковь, хоть протестантскую, хоть католическую. Не тогда был ее кризис, она переживает кризис сейчас.
Еще до начала войны я познакомился с эмигрантами: все меньше верилось в то, что страшные сказки – это именно сказки. Моя наивная политическая картина мира обрушилась – я повис в пустоте. То, что творилось в мире, я решительно не мог считать борьбой «добрых и злых сил», как думали очень и очень многие, хотя и чувствовали некоторую растерянность, оттого что в результате стратегии величайшего полководца всех времен Советский Союз также встал на сторону союзников. Мой радикализм не допускал мысли, что для осуждения кровавого фарса применимы не только моральные, но и другие категории. Крушение Европы происходило, так я считал, подобно природной катастрофе, по ту сторону всякой морали, однако и по ту сторону всякого здравого смысла; я считал, что в невиданной кровавой резне виновны все – и жертвы, и палачи, что водоворот безумного апокалипсиса увлек в свою бездну всех. Мне представлялось, что человек – ошибка космоса, неправильная конструкция, созданная равнодушным, а то и вообще бесчувственным Богом, которому Гитлер в лучшем случае мог послужить в качестве символа, устрашающего мир пугала, вызванного всеобщим безрассудством. Поэтому «Зимняя война в Тибете» – не модель Второй мировой войны, хотя действие там происходит после Третьей мировой, а притча о том, что я увидел во Второй мировой и что тогда заявило о себе, – исходный момент внутреннего мятежа против существующего, неправильного мира. Конечно, бунтарство всегда было, и как раз сегодня оно больше, чем когда-либо, распространено среди молодежи, однако сегодня оно тяготеет отчасти к старым, хоть и несколько видоизмененным идеологиям, отчасти к новым социальным формам, отчасти к еще более новым верованиям. Скажем, в 1968-м, после ввода войск в Чехословакию, на митинге базельских студентов.