Зал был переполнен. Конрад Фарнер
[53] выступил своенравно, сказал, что Дубчек, дескать, не был решением, совершенно не был, то же самое – советский коммунизм, который попросту фарс, а единственный подлинный коммунизм он, Фарнер, обнаружил только в Чехословакии, в маленькой группе христиан-баптистов; коммунизм требует изменения общественной системы через изменение человека. Студенты таращили глаза почтительно, однако явно не понимали, чего хочет этот человек, некогда идеолог партии труда, выступивший в свое время за порабощение Венгрии и жестоко за это поплатившийся (все тогда возносились на волне народного гнева: в то время вся Швейцария позволила себе роскошь морального сопротивления, что, впрочем, не стоило ей ни гроша, ведь, слава богу, она территориально отделена от Венгрии Австрией). Как быть с коммунизмом, который он проповедует сегодня, коммунизм, который, в его понимании, не мировоззрение или идеология, а экономическая необходимость, и ее могут признать христианин, иудей, мусульманин и буддист, не переставая при этом быть христианином, иудеем, мусульманином и буддистом? Потом выступил я – спонтанно, наверняка сумбурно, потому что я писатель, но так уж получается, что импровизатор я никакой. Марксистская идея всем хороша, сказал я, но, чтобы ее реализовать, требуется время, неимоверно долгое время, и я просто боюсь, что человечество, в распоряжении которого столь долгого времени уже нет, провалится ко всем чертям до наступления коммунизма. Необходимо доброжелательное неприятие – как на собраниях Свидетелей Иеговы, где никем не подвергается сомнению второе пришествие Христа. Нас с Фарнером смел с трибуны студент, вовсе не грубый, с белокурой гривой, белокурой бородой, эдакий юный Вотан. «Нет! – Собравшиеся облегченно вздохнули. – Нельзя без идеологии! – Тут грянули аплодисменты. – Без чистоты учения никакая политика невозможна!». Зал неистовствовал. Вотан воодушевился еще больше, стал разящим клинком: «Теперь слушайте, что скажу. – В белокурой чащобе сверкнули голубые молнии. – Почему до сих пор ничего не получается с коммунизмом? Дубчек и пражские товарищи столкнулись с этим вопросом, смотрите пункт такой-то и такой-то их программы…» Аудитория в восторге. Решение в очередной раз нашли там, где оно еще никогда не бывало реализовано, однако бывало почти реализовано, марксисты в очередной раз оказались правы, просто им не повезло: сделать бы еще один шаг, внести крохотную поправку – и они всего бы достигли, все и было, собственно, достигнуто, не состоялась только реализация, но это второстепенно, вопрос недель, месяцев, каких-то несчастных лет, ну десятилетий. Подобно стенам Иерихонским, капитализм в своей последней стадии рушился от мощного, трубного гласа Вотана. Мой мятеж в свое время, на четверть века раньше, был против любой идеологии, любого общества и любой веры. Мой мятеж был аполитичным, потому что был направлен против любой политики. Разумеется, тогда в Швейцарии были другие политические условия и действовали другие законы, тогда у нас воцарилось жуткое затишье, как в центре тайфуна, а сегодня мы живем в условиях небывалой свободы – если сравнить с тогдашними, – тайфун, как бы утихая, кружит где-то очень далеко. Все нынешнее, если посмотреть на него с позиций тех лет, кажется непостижимым, диковинным, но так же выглядит и все тогдашнее, если подходить к нему с сегодняшними мерками. Контраст между гибелью мира по ту сторону наших границ, на самом-то деле очень близких, и нашим защищенным положением, которое, должно быть, воспринималось гибнущим миром как абсурдная идиллия, – этот контраст был разительным и привел умы в такое состояние, которое трудно понять спустя столько времени. То, что мы сегодня осуждаем как ошибочные решения, недостаток мужества и так далее, часто представляло собой лишь рефлекторные действия, все-таки Швейцария, несмотря на свою изоляцию, не осталась совершенно непричастной к тогдашним событиям. Но возрождаемая сегодня фикция, что Вторая мировая война была классовой схваткой и Швейцарию спасли левые партии, – это глупость. Нельзя умалять заслугу социал-демократов, распознавших сущность не только фашизма, но и сталинизма; в то же время были и буржуазные политики – причем они составляли большинство, – распознавшие сущность национал-социализма; присоединения к рейху даже Национальный фронт не хотел, а хотел он совершенно гротескную, анахроническую, «швейцарскую Швейцарию». Невозможно отрицать, что мистическая лжерелигия фашизма находила глубокое сочувствие у определенной части крестьянского и буржуазного населения. Однако расшатать Швейцарию, независимое государство, она была так же неспособна, как неспособен был и сталинизм. И если приверженцы сталинизма остались у нас гораздо менее влиятельными, чем те, кто симпатизировал нацистам, то это не довод, чтобы сегодня задним числом клеймить Швейцарию периода Второй мировой войны как фашистское государство. Она была государством, которое выбралось на свободу по-жульнически, – ведь наша левая всегда знала, что делает правая, а это было возможно лишь потому, что правая была не очень-то правой, а левая не была по-настоящему левой. Невозможно отрицать, что эта политика «и нашим и вашим» цинична, что она обрекла на смерть многие тысячи людей под тем предлогом, что лодка, дескать, переполнена; никакая политика не может быть оправдана, в том числе и политика в скверной ситуации. Вторая мировая война – иллюстрация нашей слабости, а не нашего геройства. Но как раз нашу слабость мы не должны поливать грязью и не должны подавлять мысль о ней: сегодня мы, возможно, повели бы себя еще позорнее.
Первый брошенный камень – самый смелый, а теперь летят самые дурные, последние. Легко – теперь – называть государственными изменниками тех, кто был уверен в победе Гитлера; кто-то среди них, наверное, был изменником, но другие были патриотами, вырабатывавшими концепцию той Швейцарии, какой она будет после победы Гитлера, потому что они верили в его победу. Я не предаю проклятию и тех, кто в годы войны пытался найти коммунистическую концепцию для Швейцарии, потому что они предвидели победу Сталина, но закрыли глаза на то, что победа была невозможна без участия западных держав; так что и они не смогли осуществить свою концепцию. Я рад, что у нас не реализовалась ни одна из этих концепций, каким бы проблематичным ни оказалось то, что у нас реализовалось! Понемногу осмелев, все облегченно вздохнули: нападение Гитлера на Советский Союз отвело непосредственную угрозу нападения Гитлера на нас. С Восточного фронта еще поступали победоносные сводки, снова и снова объявлялось о поражении России – слишком часто; втайне все уже настроились на то, что и в этот раз мы вышли сухими из воды. Не без угрызений совести – все-таки ощущали невольно, что Гитлеру мы были скорей полезны, а не опасны: на него работали, в его распоряжение предоставляли наши туннели, его поезда шли через Готард, Летшберг и Симплон в индустриальные области на севере Италии. Поэтому у нас проявляли удвоенную осторожность, боялись, как бы в последний момент не оступиться. Мужество было преступлением, малодушие – делом государственной важности; вот так наша страна увиливала от геройства, что все усердней отрицается сегодня теми, кто в те годы героем и впрямь не был. Нас спасла наша трусость, а не мужество, оно-то нас могло бы и погубить. Даже государственных изменников мы расстреливали – а мы их расстреливали, – дабы доказать свое мужество. Разгласить они могли сущие пустяки, офицерами они не были, но требовалось создать прецедент на страх другим; большинство было казнено тогда, когда уже не нужны были доказательства нашего мужества, но так мы хоть чем-то его доказали. Смерть наших государственных изменников – это единственная геройская смерть, которую мы можем зачесть себе в актив: они отважились на измену нелегальную, но не интеллектуальную – она-то совершалась вполне легально. Поэтому сегодня мы славим наш героизм и забываем о наших жертвах, евреях, которых мы не пропускали через наши границы под тем предлогом, что они не являются политическими беженцами. Они погибли вне наших границ. Наши чистые руки – наш позор. Но все-таки тогда нас принуждало к позорной невинности позорное время. Сегодня наша невинность еще позорнее; даже игорные притоны, где мы проигрываем наши деньги; больницы, где наши женщины делают аборты, убивая наших детей; гангстерские синдикаты, диктаторские кланы из Южной и Центральной Америки, фирмы, не платящие налоги и хранящие у нас свои деньги; работники, которые обеспечивают нас самой дешевой продукцией, – все они находятся вне наших границ. Опять же вне наших границ применяется оружие, которое мы экспортируем, а еще мы выдворяем за наши границы безработных, наших иностранных рабочих, если больше в них не нуждаемся. Мрачное излучение идет от Швейцарской Конфедерации. И у нас опять чистые руки. Вина виной, а рук мы не замараем. Если когда-то нас коррумпировала эпоха, то теперь эпоху коррумпируем мы. Но в то время индивид был бессильней, чем сегодня. Индивидуальный протест тогда мог навлечь опасность на всех, сегодня же – лишь на самого индивида. Индивид был тогда не способен лавировать, как государство, у него была совесть; тяжелее всего было сознавать, что нас пощадили из милости, которая оплачивалась проклятием бессилия, воспринимавшимся как что-то нелепое, а то и постыдное теми, кто не ушел подобру-поздорову, кто попался. Поэтому и я чувствовал свою нелепость, и ощущение, что при творившихся тогда мировых событиях я находился в исключительном, прямо-таки неприличном особенном положении, толкало меня на все более безысходный мятеж против всего и всех. Модный сегодня вопрос, который задают все репортеры, все критики, этот современный вопрос Гретхен: хочет ли, может ли автор своими писаниями изменить мир, или еще того лучше: почему он до сих пор не изменил мир, – я уже в то время считал глупостью. Все было как при чудовищном кораблекрушении; задавать вопросы тем, кого поглотил адский водоворот, или тем, кто в спасательной шлюпке скитался по волнам, по-моему, неуместно или даже неприлично, ведь рушилось мироздание; а мне больше всего хотелось развалить и то уцелевшее, что удостоилось пощады.