Так прошло много времени – очень много. Потом раздался голос:
– Excusez-moi, madame, est-ce que je peux vous aider?
[95]
Она не пошевелилась. Слезы текли и текли.
Он опустился рядом с ней на одно колено, неуклюжий в этом своем синем льняном пиджаке, с неуклюжим французским выговором.
– Простите. Позвольте мне помочь вам. – Он перешел на английский, великолепный английский северных скандинавов.
– Нет. – Слово послышалось издалека, и она не знала, кто его произнес.
– Может быть, я провожу вас в номер? Принесу что-нибудь выпить. Я не могу… не могу смотреть… Я хочу помочь.
– Вы добрый человек.
Ее качнуло в сторону. Добрые слова скандинава звучали жестко и холодно.
– У вас большое горе, – продолжал он, и опять она почувствовала эту жесткость.
– Ничего. Это должно так… Я должна…
Он взял ее под локоть и помог встать.
– Я знаю, где ваш номер. Пойдемте. Пойдемте туда, и я закажу вам чего-нибудь выпить. Чего вы хотите? Чаю? Кофе? Крепкого чего-нибудь, после потрясения? Может быть, коньяку?
– Не знаю.
– Пойдемте.
Не давая упасть, он повел ее к лифту. Нажал кнопку. Лифт был с золоченой решеткой, старый, скрипучий, благородный, похожий на большую птичью клетку. Мужчина открывал и закрывал механические дверцы, поддерживал ее, вел к номеру. Он усадил ее в кресло в оборках розового ситца и заглянул в ее запухшие глаза. Его лицо плавало перед ней, белое лицо с нависшими льняными бровями, большим некрасивым носом, голубыми глазами в глубоких провалах глазниц над резкими скулами и широким тонкогубым ртом с почти что белыми усами.
– Спасибо.
– Давайте я закажу вам выпить. Коньяк, наверное.
Она склонила голову.
Он позвонил насчет коньяка.
– У вас очень большое горе.
– У меня… один человек умер.
– О… Я очень вам сочувствую.
Она не знала, что ответить. Она откинула голову и закрыла глаза, чувствуя, что он стоит на почтительном расстоянии и смотрит. В дверь постучали. Он впустил коридорного и вышел вместе с ним. Содрогнувшись, она проглотила коньяк и легла в постель.
Наутро, выйдя на завтрак, она молча кивнула ему, признавая вчерашнее. Они ничего не сказали друг другу, и она подумала, что это правильно. Вечером за ужином они снова обменялись прохладными улыбками с разных концов террасы – сдержанные северяне. Поэтому она удивилась, когда в конце ужина он склонился над ее столиком. Не хочет ли она пойти в бар выпить дижестив? Ненадолго. Она подумала отказаться. Что-то неловкое было в нем, он словно заранее принимал, что она не захочет с ним говорить. Она согласилась: кое-что была должна ему за вчерашнюю доброту и к тому же в приглашении не было ни теплоты, ни настойчивости. Бар «Хемингуэй» – стеклянная коробка, выступающая с террасы в сад. Он весь наполнен теплым, густым желтым светом. На стенах – фотографии матадоров, что проводили в отеле ночь, а потом в затененном ставнями номере надевали свои расшитые камзолы, обтягивали литые ляжки бриджами, обертывали вокруг талии длинные пояса – и выходили плясать свою абсурдную, гибельную пляску с плащом и шпагой.
Они сидели рядом и смотрели на куб голубой играющей воды в темном саду. Он спросил мирабели, она тоже, ей было все равно.
– Меня зовут Нильс Исаксен, я из Норвегии.
– Я Патрисия Ниммо. Англичанка.
Принесли мирабель с колотыми льдинками – сладкую, белую, искрящуюся. На вкус она была как огонь и воздух: внутри сперва жар, а потом пусто. И от сливы только легчайшее дуновение. Нужно было сказать что-то банальное, удержать разговор в безопасной плоскости мелочей, но она ничего не могла придумать.
– Я сюда приехал, чтобы написать книгу. Я этнолог. Изучаю связи между отдельными поверьями и обычаями на севере и на юге.
Произнеся эту заранее заготовленную речь, он поднял стаканчик и кивнул ей.
– У меня отпуск.
– Мне никогда не удавалось долго пожить на юге. Хотя мечтал я об этом всю жизнь. Я тоже потерял близкого человека, миссис Ниммо. У меня умерла жена. Она долго болела, очень долго… Теперь я… один на свете и… и… достаточно обеспечен, так ведь говорится? В Тромсё я больше жить не мог и вот – теперь работаю здесь.
– Сочувствую. У меня только что умер муж.
– И вы не хотите об этом говорить. Я понимаю. Я не буду говорить о Лив. Скажите, как вам Ним?
– Знаете, я как-то не добралась до обязательных мест. В Саду фонтанов не гуляла, в Квадратном доме и Квадрате искусств не была.
– А на Арене?
– И на Арене не была. Жутковатое место. Мне вообще не нравится вся эта идея.
– Мне тоже. Но я туда хожу, и часто. Сижу на солнце и думаю. Мне там хорошо думается. Я ведь северянин, изголодался по солнцу. А в Арену оно само льется, как в миску.
– Не думаю, что туда пойду. Все это… – она указала на фотографии быков и матадоров, Хемингуэя и Пикассо, – все это мне просто неприятно. Англичане такое не любят.
– Да, вы люди умеренные. Мне тоже неприятно, но мне кажется, это нужно понять: почему город – протестантский, строгий – каждый год сходит с ума от крови, от смерти, от древнего обычая?
Он придвинул к ней бледноволосую голову. Его бледно-голубые глаза заблестели. Костистые белые руки так и лежали по сторонам затуманившегося ото льда стаканчика.
– Что ж, желаю вам дойти до сути. Я лично и пытаться не буду.
Потом они еще несколько раз заходили в бар по вечерам, а вечера делались все жарче и тяжелей. Патрисии не слишком-то нравился Нильс, но, впрочем, это было не важно. У нее онемели или оборвались нервные окончания, которыми она прежде нащупывала контуры чужих чувств. Она лишь отметила для себя, что он человек, чем-то одержимый. Он чересчур уж много читал и писал, слишком уж театрально погружался в работу. Даже в том, как он покрывал страницы чернильными строчками, было что-то не то, какой-то избыток – или это ей любое усилие, любой расход энергии казались чрезмерными? Она уже меньше удовольствия получала от Пруста, но все равно читала, и французский у нее подтягивался. Они говорили о Ниме. Он рассказывал ей вещи, которых она не хотела знать, которые ее вовсе не волновали, но все же они изменили ее представление о городе. Он сказал, что город и воды Fons Nemausis
[96] – одно целое. Что золотистый камень и красная черепица – все это тесное, стеной обнесенное скопление домов посреди пыли и колкого низкотравья – возникло благодаря мощному источнику. Что Немаус, бог-покровитель Нима, изначально был божеством этого источника. Что в холме под источником и вокруг по тайным руслам струится вода, роет ходы, наполняет пещеры. Что с 1000 года и вплоть до Возрождения на холме, на бывшем капище Дианы, стоял женский монастырь, чьи аббатисы присвоили право владения водой. Он говорил о раскопках, о языческих древностях, о войнах за веру, в которых город стоял против яростного католика де Монфора, против Людовика Четырнадцатого, против немцев. О гильотине в Революцию и о виселице во Вторую мировую. Патрисия слушала, потом шла по магазинам или бродить. Если он будет слишком надоедать разговорами или переступит какую-то границу, думала она, ей придется уехать. Но куда? Зной нарастал. В прогнозе погоды, который она смотрела в номере по телевизору, Ним почти всегда был самым жарким городом во Франции. Его не остужали ни прибрежные бризы, ни горные ветры, он стоял посреди равнины, вбирая свет и жар. Для разнообразия она удлинила прогулки. В полуденное пекло отправилась в Сад фонтанов, смотрела в зловещую зеленую глубину, поднялась по открытой солнцу, строгой лестнице с балюстрадой, изучала крокодила, выстриженного из каких-то кустов бронзового цвета, в окружении розовых и белых цветов. Зверь зевал со скуки, закинув хвост крюком. Нильс сказал, что вредно ходить без шляпы. Она хотела ответить: «Все равно», но выговорила: «Я знаю». А шляпу не купила. Пускай солнцем пропечет мозг, сказало что-то внутри.