Накрыв руками худенькие плечи детей, Иван поплелся с ними к острогу, несуразно волок за собой кожаные мешки, то и дело спотыкался о ножны сабли. Терентий бодро шагал рядом, помахивал его походным топором, перекидывал с плеча на плечо его пищаль. Он о чем-то говорил. Иван слышал, но не мог понять, о чем. Последние три ночи без сна утомили его хуже голода.
Из острожных ворот вышел навстречу сотник Бекетов с бритым лицом, в пышных усах, прямой и крепкий, как колода. С его широких плеч мягкой волной стекала соболья шуба. Шапка из головных, черных, соболей была лихо заломлена на ухо.
Иван шевельнул бородой на приветствие товарища, молча передал ему опечатанный мешок с ясаком, письма Радуковского. Поднял глаза на образ над воротами, растопыренными, негнущимися пальцами махнул рукой со лба на живот, с плеча на плечо. Ни баня, ни служба, ни жена — ничто уже не шло в голову. Туманно блазнилась только теплая печь. Ласкали душу льнувшие к отцу дети: Якунька до подмышки, Марфушка — до золотой пряжки шебалташа.
Он проснулся среди ночи на теплой печи. Услышал ровное детское дыхание под боком, посапывание и похрапывание на полатях и на лавке. С удивлением почувствовал себя отдохнувшим. Поморщился и закряхтел, стараясь вспомнить, в чьей он избе. Лежал с открытыми глазами, стараясь не шуметь, не мешать сну других.
Он долго ждал рассвета, а тьма не редела. В дверь громко застучали.
— Терех! Иван! — окликнули. Клацнул о крыльцо приклад пищали. Это был караульный. — В посад зовут! Филипп помер!
— Ох ты, Господи! — сонно и шепеляво зевнул голос Терехиной жены на полатях. — Прибрал-таки болезного!.. Ивана будить надо!
— Не сплю! — отозвался он. — Проснулся отчего-то!
— Ну так пора! — в голос зевая, усмехнулся Терентий. — Вечер, ночь, день и другой вечер спал. Нынешним утром хотели силком будить! А тут вон что.
— Не жилец был! — поддакнула мужу Тренчиха, спустилась с полатей, полезла в печь за угольком. Скоро тесную избенку осветила смолистая лучина.
— Голодный, поди? — посочувствовала Ивану. В темноте лицо ее казалось совсем старым.
— Собаку бы съел! — признался он и перекрестился на мерцавшую в углу лампадку.
— Перекуси да пойдем! — Тренчиха подала ему ломоть хлеба и стала убирать под платок растрепавшиеся волосы. — Товарищ ваш, из старых. Надо проститься по-христиански.
— Моя-то где? — промычал Иван набитым ртом.
— А все молится, — одевшись, притопнула ичигом хозяйка. Приглушенно выругалась, проворчала под нос: — Шалава! Детей на меня бросила. — Снова зевнула, крестя рот: — Ох, Осподи! Руки стали болеть. Надо покойника помыть. Не остыл бы.
Мало кому из служилых выпадала такая честь: отпевали Филиппа непрестанно два дня и две ночи. С разгладившимися морщинами, с улыбкой на губах, лежал он на столе выстывшей избы, самодовольно подглядывал за всем происходившим сквозь щелки опущенных век.
Возле покойника Иван встретил свою жену, Пелагию. Как когда-то в Кетском остроге, блестели ее бирюзовые глаза, влекущая улыбка блуждала на губах. После разлуки не к месту заныло сердце от воспоминаний и от несбывшихся надежд.
Опустив полные покатые плечи, некрасиво горбясь, возле тела сидела Савина. Она не голосила, как принято, тихонько вытирала слезы и хлюпала мокрым носом.
Пелашку, читавшую Псалтырь, сменила скитница Степанида. Иван помолился и смущенно вышел в сени. Рассветало. Он еще не был в бане и чувствовал прогорклую вонь своей одежды. Рубаха ссохлась и царапалась, как береста. Наверное, давно уже его поджидал воевода с докладом.
Меченка вышла следом. Иван остановился, чтобы приветить жену. Но не успел слова сказать. Ее губы искривились, глаза сузились:
— Все знаю про вас! И Филипп, земля пухом, подглядывает, кабы при нем не стали прелюбодействовать!
— Тьфу на тебя, кикимора болотная! — беззлобно выругался Иван, нахлобучил шапку и торопливо зашагал к проездным воротам острога.
Только после похорон он зашел в свою острожную избу, увидел привычное запустение. В бочке был лед. В квашне засохло и позеленело тесто. По столу бегали мыши. Ни у диких, ни у промышленных людей в жилье он никогда не видел такой грязи. Тоскливо и зябко глядели из красного угла лики святых, а их было выставлено много.
Иван вздохнул, перекрестился, разжигать печь не стал, а вернулся к Терентию и предложил с тоской в глазах:
— Перебирайся в мою избу, там просторней. Все равно дети у вас живут!
Своими словами он будто посолонил рану Тренчихе. Она соскочила с лавки и, виновато поглядывая на Якуньку с Марфушкой, вскипела:
— Уж говорила ей, нельзя одной ногой здесь, другой там. Ладно нас — детей мучит! Утащит силком в скит, они прибегут, бедненькие. Плачут.
— Мамка за нас молится! — насупившись, буркнул Якунька.
Запечалилась, всхлипнула дочь. Иван подхватил ее на руки, прижал к груди.
— Молится! — сдерживаясь, проворчала Тренчиха, громыхая ухватом по горшкам в печи. — Доходит ли до Господа молитва от такой засранки?
Неделю Иван прожил при остроге, у Терентия. Дети были при нем, а он все ждал, когда Меченка вычистит и протопит свою избу. Не дождавшись, получил жалованье деньгами, хлебом, солью, крупами. Одел детей. Купил себе поношенный кафтан. Так как Терентий с женой, не желая склок да хлопот, в его избу не пошли, весь жалованный съестной припас он ссыпал в их ларь.
Затем по наказу воеводы Похабов ходил с тремя казаками на Сым, устье которого опять отошло к Енисейской волости. Волостные остяки присылали вестовых, будто к ним переправились тунгусы с правого берега.
Вернулся он к сороковинам Филиппа. Отстоял панихиду, помог Савине приготовить дом к поминкам. Она жила в михалевской избе с двумя пасынками, входившими в служилый возраст, и со своими сыновьями-погодками. Старший, Емелька, был ровесником Якуньки Похабова.
Сыновья Филиппа из-за долгих отлучек отца и болезни матери привыкли хозяйствовать сами. Оба уродились с умелыми руками: делали на продажу сани, нарты и лыжи, выделывали кожи, шили сапоги, запахивали под озимую рожь десятину на Касе.
Младшие, Вихоркины сыновья, души не чаяли в старших сводных братанах и во всем им подражали. Все почитали Савину как мать. Семья жила дружно. Глядя на них, Иван с тоской понимал, что их дому без Савины не быть.
Но светлой была его печаль. Душа таяла в чистой избе старого товарища. Разошлись гости, а он все сидел. Не заметил, как на полатях уснули Вихоркины сироты, а с ними и Якунька. На печи давно прикорнула дочь. Савина не дала будить детей. Она неспешно прибирала в доме, а Иван уже несколько раз хватался за шапку, и все что-то его останавливало, все никак не мог оторвать зад от лавки.
— Оставайся у нас! — юношеским баском, но с детской искренностью предложил старший Филиппов сын. — А то возле мачехи уже крутятся всякие шибздики и голодранцы. А она — хорошая. Мы ее никому не отдадим! И сынов ее, наших брательников, не отпустим! Нече дом портить.