— Десять бычков за двух дайшей, за баатара — двадцать!
— А неделю ждать тех бычков не хочешь? — тихо выругался Похабов и приказал Илейке: — Скажи, за покойников выкуп не берем, пусть даром увозят!
Казаки и охочие неуверенно заспорили. И тут сын боярский вспылил:
— Я за вами шел! Я вас слушал, не перечил! Теперь меня слушайте! Хотите передохнуть? Бог вам судья! — перебросил повод через голову коня и сел в седло. — Кто со мной, пошли? — поддал пятками под тощие бока. — Кто хочет околеть — оставайся!
Через сотню шагов он оглянулся. Три всадника догоняли его. Еще трое садились на коней. Возле поворота реки он снова обернулся. Растянувшись на полверсты, за ним следовал весь отряд, но никто не подъезжал стремя в стремя, никто не показывал своей верности.
День, два и третий все ехали молча, перекидываясь словцом лишь по надобности. Замечал Иван, что подначальные люди сторонились его, зловеще помалкивали, переговариваясь только между собой.
Похабов рассерженно прикидывал, на какое коварство они могут решиться. По его разумению, ничего другого, как обвинить перед атаманом в своих же неудачах, они не могли да и не смели.
На пятую ночь и казаки, и охочие не разговаривали даже между собой, делали вид, что не замечают сына боярского. А тот, напоказ, не желал ни знать их, ни говорить с ними. Назначив караул, он сам себе напек рыбы, поел и лег у костра. Под утро сон стал тяжек: заныли кости, сдавило грудь. Иван открыл глаза — сон ли это? На него навалились всей толпой, пеленали шубным кафтаном, скручивали ремнями руки.
Громче всех визжал Ивашка Струна:
— Князца заступил, чтобы стрелять не могли! И отпустил живым. Покойников даром отдал! Супротив Бога не отмстил за своих убитых! Изменил нам атаман, братья, изменил!
Иван только щурился и презрительно цыкал сквозь сжатые зубы.
— Поплюй-поплюй! Вот посадим в воду — до скончания века будешь отплевываться. Перед очами Господа икнешь!
И напала на Ивана Похабова тупая, равнодушная тоска. Ни вразумлять никого уже не хотел, ни Бога молить.
Михейка с Якунькой Сорокины что-то лопотали ему в лицо, оправдывая себя. Скалился Струна. Рычал Бугор, сопел Илейка. Что-то выговаривали другие. Он же, связанный, сладко зевнул, шевельнулся, потянувшись в пеленах, и снова уснул. Его тормошили, грузили на коня, попинывали — он все равно не открывал глаз, сонный мотался в седле, как мешок с трухой.
Очнулся только на устье Оки. Увидел врытые в землю надолбы, часть острожной стены, балаганы и землянки, вокруг которых курился дым. Тряхнул головой, поправляя несуразно надетую чужими руками шапку. Выпрямился в седле со связанными руками. Усмехнулся. Не решились-таки самовольно утопить сына боярского. Духу не хватило. Равнодушно оглядел пленивших его людей.
Их прежний пыл пропал, ярость выстыла, как зола брошенного костра. Понуро стояли они перед атаманом Николой Радуковским, принужденно выкрикивали против Похабова какую-то нелепицу и сами смущались своих слов.
Ему развязали руки. Он слез с коня. Молча и долго растирал затекшие запястья, выгибал спину, никого не винил, ни в чем не оправдывался. Василий Черемнинов, с любопытством поглядывая на старого товарища, отвел его в балаган. Служилых Сорокиных увели в другой, охочим велели сидеть у костра. Порознь накормили всех хлебом, дали отдохнуть.
К вечеру их, вонявших потом и золой, стали пытать атаман с пятидесятником да целовальник от охочих. Выслушали всех, вины Похабова не нашли. Кроме одной: не вымолил у Бога удачи или недоглядел за теми, кто грехами своими вызвал Его гнев.
За утерянных коней приговорили взыскать со всех поровну. За убитых братских мужиков, за их коней и Куржума Радуковский обещал просить награды у воеводы. А тот пусть напишет в Сибирский приказ государю. Царь милостив, наградит. Погибших товарищей оставили на совести ертаулов: пусть Бог взыщет с каждого свое.
Со Струны взяли убытки добытым в бою серебром. Ермолины лишились коня. Иван неуверенно предложил золотую пряжку от шебалташа. Ее не приняли, хотя по цене на вес она превышала его долг. Пришлось отдать добрый суконный кафтан, оставшись в рубахе и шубе. Другие охочие люди обязались отработать долг на строительстве острога.
Суд товарищей приняли все. Но зло между бывшими ертаулами осталось. Похабов никого не корил, но и видеть никого из них не хотел. Сорокины и охочие сторонились его как черт ладана.
Раз и другой атаман Радуковский напомнил о христианском милосердии к ближнему, о терпении и братстве. Не помогло. Он призвал к себе Похабова и сказал:
— Двум сынам боярским тут делать нечего! Да и зачем дразнить твоих голодранцев? Плыви в Енисейский с грамотами к воеводе. Вдруг успеешь до ледостава. До зимовья под Шаманским порогом Черемнинов тебя проводит. Обратным путем он с оставленными там людьми привезет хлеб.
Черемнинов с Похабовым в тот же день промазали смолой берестянку, собрали пожитки в дорогу. Утром, после молитв, Иван получил грамоты для енисейского воеводы, опоясался саблей, сунул за кушак топор, закинул на плечо пищаль. Пятидесятник, смахивая с редкой бороды блестки чешуи, поспешил за ним.
У реки Похабов перевернул лодку, столкнул ее на воду, бросил на корму шубный кафтан и пищаль, обернулся на шарканье ног за спиной. За Черем-ниновым, в отдалении, понуро шли братья Ермолины и Михейка Сорокин. Кряжистый Илейка, как лодка весла, раскидывал в стороны длинные руки с широкими лопастями ладоней, смущенно оправдывался:
— Не гневись на нас! Бес попутал!
— С кем не бывает, когда Бог спит! — басисто поддакивал брату Бугор.
Михейка Сорокин переминался с ноги на ногу, водил по сторонам глазами, молчал, видом своим показывал, что сожалеет о былой ярости.
— Бог простит! — процедил сквозь зубы Иван и осторожно уселся на шаткой, верткой лодчонке. Проворчал под нос: «Помяни, Боже мой, во благо мне, что я сделал для народа сего!»
— Раньше бы так! — злорадно хмыкнул в бороду Василий Черемнинов, взял весло и обернулся к провожавшим: — Вдруг и взял бы кого с собой. Острог рубить легче, чем брести в бурлацкой бечеве. Зато нам идти с хлебом, а вам его ждать!
Илейка безнадежно тряхнул руками, как большая птица нескладными крыльями, не о том, дескать, говоришь, пятидесятник. Обернулся к лодке широкой прямой спиной и зашагал к острогу. Бугор с Михейкой постояли, глядя на удалявшуюся берестянку, и пошли следом.
— Смотрю я на тебя! — ухмыльнулся Василий. — Проку от твоей шапки никакого. Уродился казаком, казаком помрешь, хоть тебе дворянский, хоть боярский чин дай!
Иван тоскливо взглянул на старого товарища. Нечего было сказать ему, поверстанному в Тобольске в стрельцы, которые ничем не отличались от таких же поверстанных там в казаки. В тот год на воеводстве сидел царский зять, сын крымского хана. Перепутал, наверное, казаков со стрельцами. Уже забывалось, кто есть кто, одно с другим перемешалось накрепко.