Сама княгинюшка тоже ко всяким искусствам приспособлена. В светлице у неё часы посвящаются шитью драгоценных плащаниц, пелён, покровцов, воздухов
[32]. Вышивают не на простых материях, а всё на привозных венецейских камках, на тафте и атласе. Подобно мне, беспутному, любит великая княгиня яркие цвета. И всё-то у неё малиновое, брусничное, черевчатое, маковое.
Так, отдохнув душой в беседе, усладив взор зрелищами прекрасными, насытив чрево приятным угощением, с особым тщанием приступаю я к работе. Веду записи секретные, язык от болтовни удерживая, пальцам же кропотливым, напротив, давая полную свободу…
До наступления полудня все собрались. Первым прибыл Владимир Андреевич. Витязь этот знатный наделен умом острым и храбростью отменной. В каждой-то битве он в первых рядах, под стягом скачет, отвагою своею других витязей к победе увлекая. Красотою не обделён Владимир Андреевич: борода русая, густая, длинная, очи синие, словно озера, грудь широкая, ноги крепкие. И всё бы хорошо, однако есть-таки у братаника великокняжеского один маленький изъян. И умолчал бы я об этом… Ну что, скажите вы на милость, значит в сём мире мнение или сомнение беспутного Сашки Пересвета? Но как промолчать, если сам преподобный игумен Иоанн Лествичник со мной согласен? Итак, скажу без долгих предисловий: и преподобный Лествичник, и я, беспутный, считаем немалым пороком избыточную гневливость и склонность к рукоприкладству. Вот и повторяю я неустанно, едва Владимира Андреевича завидев, слова преподобного: безгневие есть молчание уст при смущении сердца. И теперь уж не всякий раз за назидательность свою по шее получаю. А если и получу, то вновь обращаюсь к премудрости преподобного, говоря себе, беспутному: непамятозлобие есть знак истинного покаяния.
…Смотрел я на благодетеля своего, Василия Васильевича Вельяминова, со скорбью и даже со страхом. Исхудал наш Василь Василич, осунулся. Борода-то, прости господи, на засаленное мочало стала похожа, глаза запали, ланиты посерели. Присматривался я, прислушивался и уверился окончательно – смерть стоит уж у него за плечами. Потом уж, после окончания совета, поделился предчувствиями своими с преосвященным владыкой, и тот беспокойство моё полностью разделил. Приметили все мы, кто ко двору близок, что с некоторых пор тысяцкий Вельяминов приучает старшего из сыновей своих, Ивана, к делам государственным. Иван Васильевич сей неизменно на каждом великокняжеском совете присутствует. В молчании сидит он назади отеческого места, молчит, но слушает внимательно.
Знаю я, что Ваня Вельяминов – человек скрытный, пагубной гордыне подверженный и неуместному честолюбию и сребролюбию. Ведомо и отцу его, и мне, беспутному, про дела торговые, которые ведет Иван Васильевич с волооким Никодимом Сурожанином. На Москве бают, будто Никодим этот – который не то грек, не то генуэзец – чуть ли не самого темника Мамая соглядатай. И во все-то двери Никодим волоокий вхож, и во все-то щели он пролез. Владыко высокопреосвященный строго-настрого мне наказал: Никодима не трогать не Дрыною, ни словесно. Вот я и молчу, словно онемевший: Дрына под скамьей, рот на замке, кулаки под кушак засунуты.
…Прискакал к нам из Твери несчастный пленник Василий Михайлович, князь Кашинский. Про тверские дела жаловался, обиды горькие изливал. Дескать, родовой удел у него отнят, дружина распущена. Сам Василий Михайлович по принуждению Михайлы Микулинского живёт под надзором в Твери. Со двора без разрешения Микулинца выйти не может. Чтобы сюда, на Москву, пробраться, к великим ухищрениям прибег, холопом боярским переоделся. Ехал-бежал день и ночь на плохом коне. В неизбывном страхе всё думал-размышлял: а вдруг да поймают, что тогда?
На слёзные жалобы Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич единодушно ему отвечали, дескать, не позднее будущего лета, вернут ему Кашин, а Михайлу Александровича проучат. Владимир Андреевич, подчинившись своей обычной гневливости, угрожал Михайле Микулинскому набольшими, окончательными карами: разорением Твери, разрушением тверского кремля, заточением самого Михайлы в монастырь. Дмитрий Иванович, как всегда, словесно сдержанный и благоразумный, братаника не опровергал и гнев его утишить не пытался.
А Василий-то Михайлович Кашинский, помимо прочего, поминал и сынка Микулинского, Ивана Михайловича. Дескать, томился недоросль на Москве. Без малого пять лет света белого не видел. Конечно, кормили его, с голоду опухнуть не давали. Припоминаю, как и меня, грешного раба расписного ковша, не один раз владыка посылал к пленнику с милостыней. Да разве будешь милостыней сыт? Однако выкупил Микулинский князь, ныне гордо Тверским именуемый, сынка своего из плена. А теперь Иван Михайлович про ужасы московские очень подробно и внятно толкует. Всякому расскажет, кто только слушать согласится. И поделом же нам, ведь натерпелся парень. И почём ему было знать, что жизни лишать его не собираются?..
…Велись речи и о темнике Мамае. Тут-то своё слово и сказал молодой Иван Вельяминов. Дескать, степи за Доном обезлюдели от засухи и морового поветрия. Чума и бескормица не позволят темнику приблизиться к рубежам Белого княжения. Да и в Улусе Джучи неспокойно. Не всегда получается у могущественного темника править так, как ему хочется. Нет-нет да и восстанет, вознегодует какой ни есть Чингизидов отпрыск. Однако, говорил Вельяминов, по силам Мамаю сменять неугодных ханов и военачальников на угодных. Дружит, дескать, Мамай, с самыми богатыми торговцами ойкумены и сам готов помериться богатством с любым из них. Правда, из-за темникова властолюбия Улус Джучиев раскололся надвое, но та часть, которой правит Мамай, и богаче, и многолюдней, и носит его имя, и расширяется непрестанно. А недавно подчинил, дескать, себе Мамай земли аланов
[33].
Дмитрий Иванович изумился: откуда такая осведомлённость? Откуда сыну тысяцкого знать о намерениях Мамая? Растерялся Ваня Вельяминов, на Никодима Сурожанина принялся ссылаться. Дескать, тот повсюду был и собственными воловьими очами картины Мамаева могущества созерцал. Равно как и зрелища Божьей кары: чуму, сушь, глад.
Тут я позволил себе встрять. Владимир Андреевич поначалу на меня прегрозно воззрился и уж гневаться вознамерился, но, когда я про Якова заговорил, мигом отошел – глянулся и Владимиру Храброму мой Яшка. Эх, разумный парень, светлый, весёлый, отважный! А наездник-то какой! И мечник прекрасный! Удача, словно стяг полковой, над головушкой его трепещет-вьётся.
А предложил я следующее: не полагаясь на мнение Никодима смутного, отправить в дозор своих людей, доверенных. Того же Никиту Тропарёва со товарищи. Отправить с наказом как можно далее в степь задонскую углубиться. Маленький отряд, из опытных людей состоящий, много чего узнать-разведать способен. Говорил я недолго, ровно до тех пор, пока члены княжьего совета слушать меня не устали и не повелели умолкнуть, однако мыслишки мои показались великому князю Дмитрию Ивановичу весьма разумными. Да и моё желание Яшку, воспитанника любимого, к настоящему делу определить, названо было весьма похвальным.