– Прости меня, прости… Не могу это слово произнесть. Отказывается язык, отказывает ум мой. Похоронил я тебя в душе моей, горе избыл, счастливо жить хотел. Думал я, бредит дяденька. Думал, снова к ковшику наприкладывался и побасенки сочиняет… Ну как, как мне произнести словцо заветное!..
Что за незадача? Что за срам? Парень вдруг пуще прежнего плакать принялся, да как плакать! Рыдать, биться! Ослябя к парнишке приблизился, на колени опустился. Ручеёк следом за ним, неотступно. Тоже парня жалеет: гривой трясёт, в ухо недоростка мордой тычет. А парень совсем себя забыл, плачет, ревёт уже в голос.
– Ты не ранен, сынок? – только и смог произнести Ослябя.
– Цел я, тятя… А дяденька-то правду сказал про тебя…
– Какой дяденька? – не веря ушам своим, пробормотал Ослябя.
– Братаник твой, Сашка Пересвет. Он по пьяни мне баял, как с тобой под московскими стенами дрался, да не поверил дяденьке сынок твой, Яшка Ослябев…
* * *
Они уселись на берегу Любутки. Вечерние стрекозы посверкивали призрачными крылами над бегущей водицей. Родная Любутка завивала пряди струй, ворковала нежно о прошедших годах, о потерянной семье, о забытых могилах, о неизжитой тоске, о нечаянной радости.
– Заберёшь Ручейка себе, – говорил Ослябя. – Он будет твоей боевой добычей. А про меня скажешь так: дескать, сначала стрелой его ранил смертельно, а потом и горло перерезал.
– Не поверят… – вздохнул Яков.
– Ещё как поверят! Коли Ольгерду Гедиминовичу против своих свойственников
[30] со злодейским умыслом на бранное поле возможно выйти, почему же в угаре схватки сын не может отца своего положить?
– Как же мы расстанемся теперь? – не унимался Яшка. – Только нашлись – и снова порознь жить?
– Иначе не выйдет. Нельзя мне на Москву. Злой я человек, много вреда московским князьям принёс. Позорной смерти предадут – и будут правы.
– А мне с тобой?
– Своих предать? Семья – дело важнейшее, но не я сейчас твоя семья. Оставайся при Сашке и служи князю Дмитрию. Дмитрий молод, правое дело и сила за ним стоят.
– Почему?
– И хитроумен он, и силён, и мудрых советчиков имеет. Но главное не в этом…
– А в чём же, тятя?
– В вере православной он твёрд. Стоит за неё без сомнений и колебаний, в другом участь свою не мысля. У нас же всё иначе: то земные поклоны иконам животворящим, то бесовские камлания. Мерзость, неправота, куда ни посмотри…
– Послушай, тятя! Послушай меня! – Яшка аж подскочил. – Есть на Радонежье гора Маковец. От этого места недели три пути будет. Там скит, в скиту монахи живут и игумен Сергий среди них. Поначалу-то Сергий-игумен в этом месте долго один жил. Непролазные чащи кругом, безлюдье, тишина. Владыка Алексий рассказывал мне, будто к игумену Сергию во времена одинокого на Маковце жития мишка из лесу приходил. Будто дружили они… Вот так! Я сам один лишь раз владыку на Маковец сопровождал. Видел чудесного старца Сергия. Уууу, человечище! Я при нём и слова молвить не смел, хоть, вообще-то, болтлив. А ты-то, тятя, зачем так странно смотришь?
Ослябя и вправду смотрел на Якова молча и пристально – так, словно на целую жизнь родные черты в памяти запечатлеть пытался. Наконец, когда пришло время проститься, Ослябя достал из схорона тот странный меч, подобранный на поляне. Белое лезвие матово блеснуло на солнце.
– У меня нет для него ножен. Недавно приобрёл, ножны не успел спроворить. Ты уж сам, сынок, об нём позаботься, а он, глядишь, позаботится о тебе. Попробуй-ка. Мыслю я, что он как раз по руке тебе придётся.
Яков поднялся на ноги. Клинок, направляемый неуловимым движением кисти, в три взмаха искрошил в труху веревку. Ту самую веревку прочную, которой за несколько минут до этого был обездвижен непобедимый Андрей Ослябя.
– Да ты, я смотрю, умелец, – засмеялся Ослябя. – Видна, видна Сашкина выучка! Клинок хороший, сила в нём волшебная, и как раз он по твоей руке. Я назвал его Погибель. Теперь он твой.
* * *
Вороно-пегая гривка Ручейка мелькнула в зарослях ивняка и пропала. Унёс добрый конь Ослябева сынишку, нечаянную радость, вновь обретённую надежду. Андрей смотрел им вослед, улыбался беспечно, припоминая рассказ Якова о горе Маковец да о чудесном старце, живущем на ней. А что, если и вправду?.. И он побрел до своих: лечить Севера, думать, надеяться, принимать решение.
* * *
– Умей отличить опытного бойца от ярмарочного драчуна. А отличив, рассчитывай силы, старайся бить сразу насмерть. Не вздумай играть с опытным бойцом, язвить его, жалить попусту, подобно снулой весенней осе! Озлишь – убьет наверняка и быстро. Озлишь сильно – примешь смерть долгую и мучительную, но равно неминуемую. Не показывай всуе силу и умение, умерь гордыню. Гони прочь бесовское наваждение, тщеславием именуемое. Учись превозмогать соблазн скорой победы. Дай врагу побеситься вдосталь, дай восторжествовать и тогда рази. Рази насмерть. А сам-то смерти не бойся. Будь весел, будь беспечен перед лицом её безобразным. И она ужаснется, сбежит от твоего веселья, истает, подобно мороку, от беспечности твоей, – говоря так, Пересвет и сам был доволен своею речью.
Здесь, на дворе бояр Вельяминовых, он чувствовал себя, как у Христа за пазухой. Расхристанный, вполпьяна, в кованых наручах и нагруднике, надетых на голое тело, с Дрыной в правой руке и расписным ковшом в левой, Сашка являл собой зрелище притягательное, но не слишком уж потребное. Особенно для молодых девиц, коим престарелый управитель вельяминовского двора, Лука Старостин, строжайше запретил присутствовать при воинских упражнениях, особенно в те дни, когда Сашка возобновлял тесную дружбу с расписным ковшом.
– Эй, Староста! – вопил Пересвет. – Прикажи прислуге кадку студеной водой наполнить! Жарко нам, потно! Трудимся мы, жажда мучит, пот глаза застит!
– Воды ему подай! – ворчал Лука. – Где столько воды взять, каждая кружка наперечет. Пылью дорожной утрись, беспутный!
Засуха, мор, глад, колодцы пересохли. Чад, дым, гарь. Вокруг Москвы горят леса, посевы сохнут на корню, светопреставление! А тут проезжие прощелыги принесли вести и вовсе дурные. Ночевали они в сельце, неподалеку от Ржевы. Только на полати залезли, только засыпать начали, слышат шум, гам, треск, топот. Примчалась верхами хозяйская золовка, простоволосая, босая, почерневшая от страха. Чума, кричит, чума! Хозяева кабака оказались людьми добрыми, не стали родственницу ночью за порог гнать, в риге спать уложили. А наутро прощелыги эти проезжие чуть свет из опасного места подались. Пересвет забеспокоился, уж собрался десятника позвать, чтобы тот непрошеных гостей за городские ворота выставил. Но те слёзно божиться стали, клялись и крест целовали, будто две седмицы по лесам, по безлюдью таскались и в город стольный явились, только уверившись, что не больны.
От чумы одно лишь спасение: Божий промысел. Зачем бояться, когда перед тобой в ряд стоят ученики и смотрят на тебя с преданностью и надеждой? Юные, отважные, готовые внимать каждому слову, пусть даже спьяну, для похвальбы произнесённому. И ещё знал Пересвет, наверняка знал: смотрит на него сейчас боярышня Марьяша, сиротка, родственница Василия Вельяминова. Видит, видит, Пересвет серые её, ясные очи. Жмурится девица на яркое солнышко, через широкие щели меж досками в клеть засвечивающее. Жмурится, но взгляда не отводит.