Таким образом оказался мой Яшка причисленным к тропарёвской дружине, и предписано им в самый короткий срок отправиться к рубежам Золотой Орды нести дозор, разведывать.
За сим, исполнив все повеления владыки, отправился я к Варваре-вдовице в гости, дабы дополнить наслаждения умственные удовольствиями телесными…»
* * *
Узенькие переулочки, заборчики, оградки, стена Чудова монастыря. Сапожищи Пересвета грохотали по настилу мостовой. Позади тащился Тимофей Подкова с Никитушкой в обнимку. Сбоку подслеповато засвечивали чьи-то оконца, а сверху на все три бедовые головушки лунища полная так и лила, так и плескала серебряный свет. Скоро осень. Об эту пору ночью холодновато бывает. Но и это благо. Кажется, жара-то миновала. Снова пережили, снова перетерпели. Ай, хорошо! Ай, весело!
– Воспой, Пересветушка! – просил Тимка. – Пробуди в мирянах радость!
– Ой, не могу, томно мне… – отнекивается Пересвет.
А Никита знай себе топотал по настилу подкованными сапожищами – плясать, дурень, пытался. Да куда там плясать, когда на ногах едва держится, воин наихрабрейший. С пятницы до самого Светлого воскресенья опустошали они закрома Варвары-кабатчицы. Так и в понедельник бы там гужевались, если б не выперла их наружу горбатая дочка Варвары, строгая Пульхерия.
Была Пульхерия огромного роста, с длинными руками, и обладала большой силой. Потому и не боялась с мужиками в драки вступать. Потому и смогла выдворить нынешних гуляк. Да как выдворила! Выперла! Взашей! Да ещё и обозвала всячески! В долг, видите ли, она не верит! И кому не верит: митрополичьему дворянину, боярину великокняжескому и лучшему на Москве кузнецу!
– Вернёмся к ним завтра, поднимем дым коромыслом, – бубнил Пересвет, прислоняясь устало к какому-то незнакомому тыну. – Узнают бабы, как храбрых воинов бранить, как по шеям коромыслом охаживать…
Ах, чей же это забор? Чьи ворота-то? Ах, большой город Москва, огромный! Нешто заблудились? Разве постучать? И Пересвет постучал в ворота – тихо так тюкал кулачишкой: тук, тук, тук. Коротко стучал, полчаса, не более. Вот ворота открылись, чья-то личность сонная наружу высунулась и спросила вежливо, тихо так полюбопытствовала:
– Что ты, дядя, среди ночи в ворота молотишь? Василь Василичь гневается. Нездоров он, а ты спать мешаешь.
– Яшка, ты ли? – удивился Пересвет.
– Ах ты, дядя! – зашипел Яшка и пресильно дернул Пересвета за кушак. Хватило же силушки втянуть дядюшку на двор, хватило наглости Тимофея с Никитой подалее послать, хватило умения воспитателя своего до светёлки довести и заставить на лавку сесть. А ругался-то как! А корил! А стыдил-то! Непрестало слушать такое! Взмолился Пересвет:
– Дайте же поспать усталому воину!
– Обидно мне, – бубнил в ответ хитрый Яшка. – Бросил ты меня, засел в кабаке, а у меня тут всяческие беды и большие горести.
– Знаем мы ваши горести, – зевнул Пересвет. – Всё девку делите, а она уж поделена.
– Не тобой ли поделена? – засопел Яшка.
– Ой, не мной! – захохотал Пересвет. – Да и годен ли я кому, кроме старой Варвары? Да и ей на то лишь, чтобы дров наколоть!
– Не стыдно ли тебе, дядя? – огрызнулся Яшка.
– Ишь ты, стервец! – усмехнулся Пересвет. – Чего ж мне стыдиться? Учил я тебя тщательно, назидательно и подробно. Да так хорошо, что ты из первого же похода с добычей вернулся. На коне и при мече. Так что и тумака-то тебе дать теперь зазорно…
– Помилуй, дядя! Довольно! Я не о том! Я о Марьяше! Ведь ты, дядя, хоть и пьяница, а умён. Понимаешь ты, что она в тебя влюблена?!
– Эка невидаль, влюблена! – взревел Пересвет. – В ваши-то года всяк в кого-то влюблен! Дело молодое, кровь играет, любовный пыл требует утоления и тогда…
– Довольно, дядя! Перестань! Ответь, но коротко, по-простому – любишь ли ты Марьяшу?
Пересвет смотрел на воспитанника своего, силясь снова не захохотать и чуть не плача одновременно. Хмель утренним туманом вылетел из его буйной головушки. Ну что ж за чудной парень! Поди ж ты – и он влюблен! Да в кого влюблен! В боярскую дочь! В сосватанную вельяминовскую невесту! Как же дурачка утешить-то?
– Тут я тебе всё разобъясню. Только ты уж потерпи, – начал Пересвет. – Марьяша девица красивая, разумная и предобрая. Косу имеет толстую, кожу бархатную, а брови её подобны…
– Дядя! – заёрзал Яков.
– Хорошо, сынок! Скажу ещё короче, но уж не обессудь на правду мою…
– Дядя!
– …уж больно худа ваша Марьяшка. Не видно у неё под сарафаном титек. Вот думаю я порой и прикидываю, что если сарафан-то снять, а титек там и вовсе не окажется, а? Тогда всё труды по прельщению молодицы смело псу под хвост пихай. К тому ж за обольщение такой особы легко можно головушкой поплатиться. А когда на Лобное место поведут, хоть в последние минуты жизни титьки огромные вспомянешь и тогда помирать не страшно. А коли титек нету, что вспоминать? Тогда и помирать обидно.
Во всё время этой речи Яшка молчал. Гневливая бледность покрывала его чело, кулаки судорожно сжимались, ноздри раздувались. Но молчал сын любутского боярина, терпел, крепился Яшка Ослябев, воздерживался старшего родича бить.
– Чего молчишь-то, а? – нащурился Пересвет. – Чего притих, не перебиваешь? Или речь моя по сердцу пришлась? Тогда уж я продолжу. Не далее как в сентябре быть на Вельяминовом дворе честной свадьбе. Но женатым не ты окажешься, и уж тем более не я. О тебе же речь шла в палатах княжеских, на высоком совете. И определено тебе, Яков, наряду с дружком моим Никитушкой отправляться в Степь Великую, с дозором, с разведкой о темнике Мамае. Вот сбегаете быстро и до холодов на Москву вернётесь. Ай, зря, ай зря ты нынче Никиту так далеко послал! Ведь отныне он и никто другой твой набольший начальник!
* * *
Из рукописи, сожженной воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:
«…Беда случилась. С самого начала сентября захворал, слёг благодетель мой Василий Васильевич Вельяминов. Слава Господу благому – это не чума. Но смерть неотвратима. Всё живущее подвержено ей. И многосильный, и многомудрый тысяцкий Вельяминов тож. Василий Васильевич поболел тяжко, обезножил, потерял речь и наконец почил перед самой полуночью 17 сентября. Скорбно рыдая, семья и друзья пышно проводили его до погоста, ещё погоревали, а затем каждый по своим делам отправился. Жизнь дальше потекла, но уже другим путём.
Марьяна Александровна по сей день носит чёрный платок в знак скорби по своему покровителю. Косу спрятала под платок, сарафаны красные да опашни, золотым шитьем расшитые, забыла в сундуках. Ходит скромно, словно девка-чернавка, очи долу опустив. Грустно смотреть на такое. Микула подступился было к ней с напоминанием о свадьбе, а девица в отказ. На скорбное событие ссылаясь, попросила Ивана и Микулу свадьбу хоть до весны отложить. Братья Вельяминовы поначалу принялись настаивать, но вскоре о Марьяшином упрямстве позабыли за делами более важными.