В мастерской дунуло сквозняком – это вошла Айкони. Новицкий искоса глянул на неё – и перестал слышать Ремезова. Айкони, не обращая ни на кого внимания, вытащила с полки какое-то своё рукоделие и привычно села на пол у печки. Табберт, её князь, больше не приходил к Семульче, и Айкони уже не интересовалась, кто находится в мастерской. Она просто занимала время шитьём и выжидала, когда можно будет сбежать с подворья к князю.
А Григорий Ильич понял, что ничего для него не закончилось. Ему больше не блазнило, но себя он не отмолил. Душа загудела при виде этой девчонки, словно ровная тяга в печной трубе. Новицкий тихонько сквозь камзол нащупал крестик на груди. «Господи, отведи!» Нельзя так пропадать в другом человеке: Аконя ему не хозяйка, а он ей не собака.
– Главная морока – селенья расставить, – увлечённо рассказывал Семён Ульяныч. – Про это надобно у бывальцев спрашивать. Но оно как бывает: один говорит, меж Тобольском и Тюменью три дня пути, – дак он пьяный ехал, не помнит. Другой говорит: десять дён, – дак у него коняга хромал. Вот такое и вымеряй через мненья многих-многих знатоков. Это самое трудное.
– Розумею, Вульяныч, – сказал Новицкий, хотя ничего не разумел.
Он поскорее вырвался от Ремезова и допоздна бродил по заметённым улицам Нижнего посада, чтобы остудить голову. Он не понимал, что с ним происходит. Аконя нужна ему как женщина? Нет, она ему в дочери годится. И нежность к ней, от которой плавилось его сердце, была подобна нежности к дочери. Он не желал обладать ею, а желал оберегать её, охранять от всех бед. Но у него с Айкони не могло быть общей судьбы. Он – дворянин, пусть и ссыльный, он – православный, он в Киевском коллегиуме изучал труды Пифагора, Плиния и Василия Великого. А она – тёмная язычница и холопка.
Однако на следующий день Новицкий снова был у Ремезова.
– Розкажи мэни, Вульяныч, про остяцев, – пряча глаза, попросил он.
– Тут быстро не расскажешь, – недовольно пожал плечами Ремезов, слегка обиженный, что вчера Новицкий так неожиданно сбежал. – В Сибири есть четыре главных народа – кроме русских, понятно. Калмыки, татары, вогулы и остяки. Каждый по-своему живёт. Про каждого речь особая. Да я всё это уже в книгу записал. Хочешь – читай.
Семён Ульянович выволок с полки и грохнул перед Новицким ещё один фолиант в кожаном переплёте – своё «Описание сибирских народов».
– Дозволишь взяти з собою?
– Не дозволю. У тебя в твоём скворешнике и дверь не запирается. Читай тут. Переписывай, ежели чего надо. Чем тебе у меня плохо? Лучин хватает, чернила не замерзают, и Митрофановна покормит.
Новицкий явился с одной лишь надеждой увидеть Аконю, а Ульяныч приглашал его приходить хоть каждый день. И Новицкий согласился.
Григорий Ильич помнил совет митрополита Иоанна: окрести ту, которая оморочила твою душу, – и наваждение спадёт. На деньги, которые дал Матвей Петрович, Новицкий купил на Софийском дворе красивое и причудливое медное распятье – такие под заказ архиерея отливал мастер Пилёнок на Ружейном дворе. Сидя над книгой Ремезова, Григорий Ильич поджидал случай, когда сможет поговорить с Айкони наедине. И случай подвернулся. Айкони пришла с вышивкой к печи, будто кошка на любимую лежанку, и никого из Ремезовых в тот час в горнице не оказалось. Новицкий торопливо полез за пазуху, вытащил распятье и опустился на колени рядом с Айкони.
– У мэнэ до тэбе пыдношення, Аконя, – сказал он, стараясь не напугать девчонку, и протянул ей распятье. – Визьми соби. Цэ наш бох Ысусе Хрысте.
Айкони залюбовалась распятьем, но не взяла его из рук Новицкого.
– Красивый, – сказала она. – Чужой. Не Айкони.
– Цэ тэбе, – возразил Новицкий, – тэбе. Подарунок вит мэне.
– Нет, – уверенно ответила Айкони. – Бери себе. Приманка.
Она уже заметила, что этот странный человек словно бы преследует её – если не на деле, так в мыслях своих. Он не причинил ей никакого вреда, не пытался хватать, никуда не тянул за руку, но всё равно рядом с ним Айкони ощущала себя угнетённой, стеснённой, словно её держал кто-то невидимый.
– Тэбе трэба похрэститися, – мягко, но настойчиво сказал Новицкий.
– Зачем? – спокойно удивилась Айкони. – Мой бог – много. Везде. Айкони любит богов. Твой бог – один. Где дом и пять голов.
Она приставила к голове два кулачка, изображая луковки над церковью.
– Нэ тако, Аконя. Ысусе Хрысте всюди.
– Позови его. Придёт он? Мои боги придут.
Конечно, придут. Она позвала Сынга-чахля, чтобы добыть священный волос для князя, и Сынга-чахль пришёл.
– Я хочу сам охрэстыти тэбе, Аконя, – признался Новицкий. – З вэрою во Ысусе ти знайдэшь до волы.
Язычников-холопов, которые принимали крещение, положено было выводить из холопства. Ульяныч отпустил бы Аконю на свободу.
– С крестом я могу уйти, где Обь? Жить, где мой дом?
– Да, – кивнул Новицкий.
– И ты меня пустить?
Она испытующе рассматривала Новицкого. В коротких чёрных волосах, непривычно остриженных в круг, – седина. В ухе – серьга. Выбритые впалые щёки кажутся синеватыми. Вислые усы. Печальные очи утопленника. А её возлюбленный князь не такой. У него весёлый и хитрый взгляд. У него сто зубов, когда он улыбается. У него рыжие усы торчат как у выдры.
– Нэ выдпущу, моя кохана, – глухо сказал Новицкий и опустил глаза.
– Айкони не надо, – отодвигая распятье подальше, сказала Айкони. – Иди, где Семульча. Ты чужой. Не князь мне.
Новицкий не понимал, почему он никак не может убедить эту упрямую девчонку окреститься. Владыка Филофей говорил о том же с куда более ожесточёнными язычниками – с пленниками из Певлора, и преодолевал их сопротивление. Новицкий сам присутствовал при этом, всё видел и слышал.
Остяки Певлора сидели в губернаторской тюрьме – в большом и низком подклете под амбарами на Воеводском дворе. Владыка Филофей отправился к ним без охраны, взяв с собой только Новицкого. Они спустились в сырой, холодный и смрадный погреб. Земляной пол здесь был забросан гнилой соломой, бревенчатые стены обросли серым инеем, узкие волоковые окошки были перехвачены коваными скобами. Остяки зашевелились, узнав владыку, зазвенели кандалами. Филофей, опираясь на посох, медленно обошёл подклет, рассматривая узников. Их тут было человек десять – все в одеждах из шкур, по которым ползали вши, все обросшие, и многие кашляли.
– Узнаю тебя, Гынча Петкуров, – негромко говорил Филофей. – И тебя, Негума. И тебя, Лемата. И тебя, Етька. И тебя, князь Пантила Алачеев. Вот где довелось встретиться… Горько мне вас видеть такими.
Филофей не лукавил – ему и вправду было горько.
– Ты виноват, – глухо сказал князь Пантила из-под рассыпавшихся по лицу грязных и длинных волос.
Филофей подошёл к Пантиле.
– Я чувствую вину, – согласился он, – однако виноват не я один.