– Ты очень хочешь в оперу? – спросил он.
– А что сегодня дают?
– Не помню. «Травиату», кажется.
– Ну, тогда не очень.
– Ну и хорошо, – вздохнул он. – Это из-за нее мы дали тебе двойное имя.
– Из-за «Травиаты»? – я сделала вид, что ничего не понимаю.
– Далли! – закричал он. – Из-за женщины, которую я любил и люблю! Из-за твоей мамы! Именно такое – немецко-славянское. И твое имя стояло на первом месте, потому что если уж совсем по-честному, то, коль скоро ты Тальницки унд фон Мензебург, то и звать тебя должны были Станислава-Адальберта, но мама захотела вот так. И я в очередной раз согласился. Почему в очередной? Потому что я соглашался с ней всегда, с первого дня нашего знакомства. Это было, кстати, в салоне, куда ходил поэт Гофмансталь. Надо сказать, там ни от кого не пахло потом, кстати говоря. Мне кажется, ты это все навыдумывала, насчет пота. В театральных фойе всегда так пахнет… Да. Все знали, что она молодая графиня фон Мерзебург. Но она приезжала на извозчике. Однажды мы столкнулись у дверей. У меня был, естественно, свой выезд. Когда все расходились, это был чудесный вечер, было какое-то замечательное чтение стихов… Веришь ли, Далли, эти стихи до сих пор звучат у меня в ушах, но я не помню ни одного слова, ни одной строчки. Плывет музыка. Бывает, что и музыку вспоминаешь вот так, вообще. Особенно во сне, когда засыпаешь. А попробуй насвистеть или напеть – ничего не выйдет. А музыка – есть. Вот так и эти стихи. Мы расходились. Я увидел, что она стоит на тротуаре и машет рукой извозчику. Я предложил подвезти ее до дому. «Вы уже успели схватить извозчика? – спросила она у меня. – Какой вы ловкий!» Это была первая фраза, которую я от нее услышал. В ней были одобрение и насмешка одновременно. Удивление и порицание. Какой молодец! Но вместе с тем экий, однако, ловкач. С тех пор всегда все ее слова были именно такими. Она говорила мне: «О, какой элегантный костюм!» – когда я показывался ей перед тем, как ехать в гости. И в этом было и одобрение, и осуждение. Потому что слишком элегантно – это означало пóшло. «Какая у тебя многосторонняя эрудиция!» – с одной стороны, хорошо. С другой стороны, бездельник, который целыми днями, забравшись на диван, читает книги без разбора.
– А может быть, ты преувеличивал? – спросила я. – Сочинял? Додумывал за нее?
– Да нет, – вздохнул папа. – Усмешка, постоянная усмешка. Всегда чуть-чуть прикушенная губа. Как-будто не велит себе расхохотаться. Постоянно взгляд в угол. И вообще, желание все высмеять. Найти какую-то неприятную истину. У любого самого прекрасного поступка отыскать низменную причину. Нелепое подозрение. Всех во всем подозревать. Повара – что ворует мясо. Императора – что продался французам.
Я снова перестала реагировать лицом, хотя мне хотелось рассмеяться или сморщить лоб и сказать: «Ой, ой, ой!» На меня какая-то маска легла, которая не давала мне не мигнуть, не сморщиться, не улыбнуться. Я подумала, как, наверно, тяжело жить, когда тебя все время осуждают, над тобой насмехаются, запускают острый коготок. Но еще ужаснее, подумала я, не то, что в тебя этот коготок запускают, а то, что ты этого коготка все время ждешь.
Наверное, мама была, конечно, не марципан в шоколаде. Куда там! Жестка и насмешлива. Может быть, папа говорил правду. Но папа тоже был какой-то странный. Жил все время, выискивая тайный, неприятный смысл в маминых словах, в маминых жестах, взглядах и улыбках. Тоже какое-то сумасшествие на самом деле. Одна сумасшедшая, потому что все время стремится подковырнуть. Другой сумасшедший, потому что все время ищет и ждет подковырку. Вот и встретились. Что совершенно естественно. Но не ужились, что естественно тоже. В общем, мне показалось, что я уже все поняла. И мне уже не надо было, чтоб папа рассказывал дальше, но папа все равно продолжал.
– Так вот, – продолжал папа, – она как-то вот не совсем одобрительно удивилась моей ловкости, что я успел поймать извозчика. Как будто бы успел нее из-под носа выхватить. Но я ей объяснил, что у меня свой выезд, и показал ей аккуратную высокую карету, запряженную парой крепких, не слишком дорогих, но, безусловно, достойных лошадей, с кучером в темно-зеленом камзоле с золотыми пуговицами, который стоял и придерживал открытую дверь. «Благодарю», – сказала она. Я помог ей забраться вовнутрь. Она назвала адрес (это было в каком-то хорошем пригороде), но не преминула сказать, что на артистические вечера приезжать на собственной карете не совсем прилично. Поскольку основная публика артистических вечеров – это сами артисты, то есть поэты и художники, и вообще богема, то есть люди небогатые, а то и прямо сказать – бедные. Вы видели, какой шарф у нашего поэта, ну, этого, который сегодня читал? То-то же. В заключение она покритиковала мой сюртук и произнесла какую-то умеренно-остроумную сентенцию, очевидно, из английского учебника по этикету. Что быть хорошо одетым – это значит быть одетым соответственно, и что человек, явившийся на утиную охоту в смокинге и лаковых туфлях, одет плохо. Так же, как и человек, который явился на ужин к посланнику в болотных сапогах и шерстяном свитере под кожаной курткой. Меня покоробила эта непрошенная доктринальность, и я ответил ей так: «Вы совершенно правы, но я позволю продолжить себе вашу увлекательную метафору. Молодая дама, которая в темной карете произносит учительским голосом назидательные речи, ведет себя не совсем правильно. Точно так же, как если бы она в гимназическом классе вдруг полезла целоваться к своему ученику».
Она засмеялась и позволила себя поцеловать. Мы процеловались, наверное, полчаса, пока наша карета пробиралась по улицам Штефанбурга. Однако она не потеряла головы, потому что вдруг дернула за шнурок, который успела приметить в полумраке кареты. Снаружи раздалось механическое кряканье – это был сигнал кучеру. Карета замедлила ход. Она открыла переднее окошко и сказала: «Через квартал остановите, пожалуйста!» – «Я подвезу вас к дому», – сказал я. «Если бы вы столь бесстыдно, но, не скрою, приятно, не тискали меня последние полчаса, я бы конечно, позволила, да что там, позволила – я попросила бы вас довезти меня до дома и, возможно, даже представила бы вас моей тетушке. Не сомневаюсь, что она стоит на крыльце, закутавшись в плед, и дожидается меня. Но после того, что между нами было, вернее, обещало быть, – расхохоталась она, – нет, нет, нет!» И поспешно поцеловав меня в щеку, она выпрыгнула из кареты и быстро пошла вперед, потом свернула направо в небольшую улочку, уставленную небольшими особнячками.
Нечего и говорить, дорогая Далли, нечего и говорить, что завтра, и послезавтра, и на третий день я дежурил, сидя в своей карете, на этом самом углу. «Господин Тальницки, кажется?» – сказала она мне на третий день, когда я, увидев ее, идущую по улице с очаровательной ивовой корзинкой в руках, спрыгнул на землю и заступил ей дорогу. «Да, графиня, – сказал я, принимая ее шутливый тон. – Вы, кажется, собрались к цветочнице? Позволю себе побыть вашим извозчиком». – «А у вас есть лицензия, заниматься извозом в Штефанбурге? – рассмеялась она. – Хотя, впрочем, ладно. – Протянула мне корзинку и вытащила из ридикюля бумажку в двадцать крон. – Купите вдоволь хороших гиацинтов, а на сдачу – чего-нибудь на ваш вкус. Кстати, посмотрим, каков ваш вкус. Номер моего дома – семнадцать, – она махнула рукой назад. – Вот тут, совсем рядом. А цветочная лавка, – она махнула рукой вперед и влево, – вон там, недалеко. Надеюсь, разберетесь». – «А если не разберусь?» – спросил я, пытаясь изобразить присутствие духа и какую-то иронию. «Двадцать крон, – сказала она, – не так уж дорого, чтоб убедиться в полной никчемности господина Тальницки. Как говорят на бирже, справедливая цена», – сказала она, повернулась и пошла прочь.