Когда я вошла в квартиру, там было совсем тихо.
Я расшнуровала ботинки, поставила их на место, надела домашние туфельки, сняла накидку и понесла ее себе в комнату повесить на плечики в гардероб.
В коридор вышел папа. Он был рассеян и мрачен.
– Зайди ко мне, Далли, – сказал он.
Я кивнула, но решила сначала сходить в уборную и переодеться. Наверное, я слишком долго возилась, потому что минут через десять, а может быть, через двадцать (кто знает, я не глядела на часы) в дверь моей комнаты раздался стук.
– Да!
Вошел папа.
– Далли, – сказал он, – ты видела на крыльце… – и замолчал.
У меня в груди все стиснулось. Я молчала тоже.
– Ты видела? – сказал папа, как будто с трудом переводя дыхание, как будто готовый разрыдаться. – Ты видела на нашем крыльце?
– Что? – закричала я, не в силах терпеть эту муку.
У папы покатилась слеза мимо носа по щеке и утекла в усы.
– Что я должна была видеть на крыльце? – закричала я.
Еще секунда, и я бы крикнула «Кошелек? Да вот он!» – потому что, почем я знаю, может, это папино портмоне, а он каким-нибудь манером увидел в окно. Хотя нет, почему папино? Не из окна же он его выкинул специально мне под ноги? «Хотя с него станется», – злобно подумала я. А может, он выходил на улицу, а я не заметила? Ничего не помню. У меня уже какая-то карусель в голове. Поэтому я была уже совсем готова раскрыть свою сумку и крикнуть: «Кошелек? Да вот он, твой кошелек!»
Но папа сказал:
– Там был голубь.
– Голубь? – Я даже не поняла.
– Голубь, – сказал папа. – Старый, больной голубь. Вернее, голубка. Старая, больная голубка.
– Ты различаешь? – спросила я. Мне почему-то стало страшно.
– Конечно, – сказал папа. – Голуби такие почти двуцветные, со светлыми грудками и темными крыльями и еще с радужными шеями, а голубки серенькие и худенькие. Это была голубка. Она была старая и больная, – повторял он. – Она умирала, и она пришла на наше крыльцо.
– И что? – спросила я похолодев.
– А ты не поняла? – спросил папа и поднял на меня полные слез глаза. – Это же твоя мама. Наверное, она умерла и вот пришла на минуточку. К нам. На прощание… А сейчас ее уже нет?
– Сейчас уже никого нет, – сказала я. – Сейчас на крыльце никого нет, ни людей, ни зверей, ни птиц. Тебе надо выпить немного коньяка.
Глава 11
Папа замолчал и вдруг посмотрел на меня как на старшую.
– Да, да, – сказала я. – Тебе надо выпить немного коньяка. Пойдем.
Мы прошли в гостиную.
Папа надавил на кнопку звонка около буфета. Через четверть минуты появился Генрих, но я сказала: «Спасибо, не надо». Он потоптался в дверях, поглядывая на папу, но папа в конце концов рукой подал ему знак «ступай!». Генрих ушел.
– Поневоле согласишься, – сказала я, открыв буфет, пытаясь разобраться среди стоявших там графинов и бутылок, полных на три четверти, а то и наполовину, – поневоле согласишься, что быть богатым и знатным человеком – сплошные хлопоты. Ну неужели, чтобы хлопнуть рюмочку, – я нарочно произнесла слова «хлопнуть рюмочку» с напором на «х», как говорят рыночные торговки «аххх, ты моя хххорошая!» – чтобы хлопнуть рюмочку, надо непременно звать камердинера, чтобы он подавал в хрустале и на серебре?
Я нарочно так говорила, чтобы сбить папу с грустных мыслей.
Кажется, мне это удалось.
– Что за выражения, Далли! – сказал он.
– Так народ говорит, – сказала я. – Говорит и делает.
Я прищурила глаз, прищелкнула языком и причмокнула губами, как будто только что хлопнула рюмочку крепчайшей сливянки.
– Боже! – сказал папа. – Может быть, ты тоже хлопаешь рюмочку? Втихаря? Мария ведь за тобой не следит, как Эжени?
Мария была моя новая горничная. Хотя на самом деле она была то ли Минни, то ли Милли, а может быть, Мицци. Она служила у нас уже второй год. Я ее не то чтобы не любила, но с госпожой Антонеску никакого сравнения.
– Мария за тобой не следит, – повторил папа, – и ты тут что? Прикладываешься помаленечку? Прикладываешься втихаря? – Он тоже сказал «втихххаря» с длинным «х» по-народному.
– Какой образцовый мещанский разговор, – сказала я, всплеснув руками и потом уперев их в бока, изображая мадам Пуцли из комических рисунков, которые публиковались в городской газете, в специальных приложениях. Были даже люди, которые их коллекционировали. – Сейчас ты меня будешь уличать, что я втихаря хлопаю рюмашку, как мадам Пуцли уличает своего бездельника Яноша. У тебя в кармане, наверное, есть нитка с узелком.
– Какая нитка? – Папа даже замотал головой от такого напора.
– Нитка с узелком, чтобы измерять, сколько в бутылке было. Приложишь к бутылке и видно, сколько этот дармоед Янош вылакал рюмашек. – Папа сел на диван и смотрел на меня с интересом. – Но ты не мадам Пуцли. А я не ее бестолковый муж. У нас другая фамилия. Ты это помнишь? Но выпить рюмочку можно без церемоний.
Я достала графин, открыла пискнувшую стеклянную пробку (запах был точно коньячный, хотя я в этом не очень разбиралась), достала стопку, налила половину, протянула папе.
– А ты? – спросил он. – А себе?
– Я не пью, – сказала я. – Разве что рюмочку ликера, днем, с кофе. Но не сейчас. Держи.
– Здесь как-то неуютно, – сказал папа, так и не взяв у меня стопочку коньяку.
Здесь правда было не очень уютно. Тускло и блекло. В большой многошарой люстре горела одна электрическая лампочка. За окном было совсем темно. Светилось два-три окна в гостинице напротив. Окна были занавешены в бежево-розовые шторы. Какая-то тень мелькнула. Какая-то другая, но, наверное, тоже тревожная и лживая жизнь.
– Пойдем ко мне, – сказал папа.
– Пойдем.
Он забрался на диван, скинул туфли, накрыл ноги пледом. Я пододвинула кресло к нему поближе. Только тогда он взял, наконец, коньяк и чуточку пригубил его.
– Лучше выпей сразу, – предложила я, – как лекарство.
Я сказала так, потому что мне не нравился запах коньяка. Сладкий смородиновый ликер – другое дело.
– Это очень дорогой коньяк, – сказал папа, принюхиваясь.
– Ну и что? – сказала я. – Бывают ведь дорогие лекарства.
Папа засмеялся и выпил залпом. Закашлялся, протянул мне стопку. Я поставила ее на письменный стол, на ходу понюхав. Действительно, черт знает что. Папа растер ладонью грудь, кашлянул еще раз, выдохнул, посмотрел в потолок.
– Послушай, – вспомнила я. – Можешь себе представить? Нет, ты просто не поверишь! Я сегодня первый раз узнала, что наш Штефанбург, оказывается, называется по-другому. Что он на самом деле Домбальфельд. «Домб» – это Хох, а «Альфельд» – Нидер.