– Папа, – спросила я, – а ты правда веришь, что мы – другие? Что мы совсем другие? Что мы не как мещане, не как попы, не как бедные мелкопоместные дворянчики, не как крестьяне, вообще не как все? Что мы особенные? Что у нас душа особенная, мысли особенные и честь тоже особенная?
– Правда, – сказал папа. – Два раза правда. Я в это правда верю, и это правда так и есть. Поэтому я рассчитал Эмилию. Как только я это все понял вместе с ее взглядом. С этаким туманным взглядом, которым она одарила меня, когда мы однажды столкнулись в дверях, где она в очередной раз вытаскивала травинку из ложбинки между грудей и не уступила мне дорогу, когда я выходил из столовой, и, почти прижавшись ко мне, обдала меня туманным ореховым взглядом. Мол, дескать, что же вы, сударь, тянете? Вот тут я сразу вызвал управляющего и велел ему, как говорится, досрочно расторгнуть контракт. Впервые мама устроила мне настоящий скандал. Вернее, сначала она просто сказала, что там в конторе какое-то недоразумение. Нет, ничего подобного, это я велел. Тогда она в своей всегдашней легкой и пренебрежительной манере попросила меня не валять дурака. Но когда я сказал, что это мое твердое решение, она просто потеряла всякий контроль над собой. Я объяснил ей причину, а она закричала: «Ты что, боялся не удержаться? Ну и не удерживался бы! Подумаешь! Ты же барин! Господин здешних мест! – передразнивала она наши с дедушкой слова. – Она твоя работница. Она хорошенькая, разве нет? Если хорошенькая не прочь с барином, и даже сама себя предлагает – почему же барин должен отказываться?» Я только стоял, держась руками за щеки, и повторял: «Боже, какой стыд! Какой стыд!» А она продолжала: «Да ведь любой барин, и пятьсот лет назад так было, и сто лет, и сейчас так есть, ведь любой барин захаживает в деревню к девчонкам, или управляющий сам их к нему приводит. В маленькую такую комнатенку при конюшне. Разве нет?» – «Какой стыд! – повторял я. – Какой бред!» А она не отставала. Она говорила: «Но ты же ходил в деревню? Но тебе же приводили свеженьких, как яблочко, девочек? Туда, в ту комнату при конюшне?» – «Бог с тобой, – сказал я ей. – Бред! Бред! Тысячу раз бред!» – «Подожди», – сказала она, вдруг сбавив тон и подойдя ко мне близко, и заглянув в глаза, и глядя на меня с чистейшим любопытством и изумлением, и даже приоткрыв рот. Я чувствовал прекрасный запах из ее рта. Кажется, она только что съела вишнёвый пирог. Пахло вишневым вареньем. У меня голова кружилась. «Подожди, – сказала она. – Ты хочешь сказать, что ты за эти месяцы мне не изменял со служанками или с кем-нибудь еще?» – «Нет», – прошептал я. У меня в глазах совсем темно стало оттого, что она так близко ко мне придвинулась. Я даже чувствовал ее грудь. Она почти что прижалась ко мне. «Нет», – повторил я. «Поклянись», – прошептала она. «Клянусь», – сказал я. «Поклянись самым дорогим, что у тебя есть». – «Клянусь своей любовью к тебе», – прошептал я. Наши губы уже почти соприкасались. «Еще чем-нибудь», – сказала она. «Чем?» – спросил я. «Поклянись счастьем нашей Далли». – «Клянусь счастьем нашей Далли», – сказал я. «И богом?» – спросила она. «И богом истинным», – сказал я. Ее дыхание уже входило мне в рот. «Вот теперь верю, – сказала она. – За четыре месяца и три недели ни разу, ни с кем? Вот теперь верю, – она отшагнула от меня на два шага и закончила: – что ты просто идиот. – Она повернулась и в дверях сказала: – Извинись перед Эмилией и скажи, что это недоразумение. Можешь с ней не спать, но извиниться надо».
И вот тут я сказал: «Вон отсюда!» – уже без всякого маэстро Станиславского.
Действительно, мне казалось, что я превратилась в какую-то корзинку с камнями. С камнями, которые вытащили из сточной канавы – грязными, вонючими и тяжелыми. Мне захотелось эту корзинку как-то прополоскать, отмыть камешки. Я пошла в столовую, там был графин с кипяченой водой, налила себе стакан, долго пила. Потом мне захотелось по-маленькому. Я пошла в уборную. У меня горело лицо. Я умылась. Вернулась. Папа все так же сидел на диване. Камни были все такие же тяжелые, но после выпитой воды и уборной казались не такими грязными.
– Ты знаешь, мы ведь не развелись, – сказал папа, – по причине простой и дурацкой. Нас венчали (мама так пожелала) по католическому обряду. А католическая церковь, как ты, наверное, знаешь, разводов не признает. Так что я остаюсь женатым мужчиной, а твоя мама замужней женщиной. Кстати говоря, именно это и помогло ей оставить тебя со мною. Ведь формально мы до сих пор одна семья. А раз так, то какая разница – где живет ребенок. Правда?
– Правда, – сказала я. – А что она сейчас делает? Господин Тальницки, что сейчас делает ваша жена, графиня фон Мерзебург? Что вы молчите?
– Насколько мне известно, – ответил папа, – она живет небогато, но достойно. Не бедствует. А если бы бедствовала, то давно уехала бы в Вюртемберг – у них там родовое гнездо.
– Ага, – вскричала я, – проговорился!
– Что? – вздрогнул папа.
– Раз ты знаешь, что она не уехала туда, значит, ты знаешь, что она здесь. Дай мне ее адрес.
– Зачем? – спросил папа.
– Но погоди, – заторопилась я, – ты же сам сказал, что у нас, с точки зрения закона, одна семья. Она – твоя законная жена, и я ее законная дочь. Она моя законная мать. Сколько раз повторять слово «закон»? И еще. Скажи мне, ты ее любишь?
– В смысле? – спросил папа.
– Да безо всякого смысла! – закричала я. – Что за странная привычка! На самый простой вопрос отвечать вопросом! Зачем спрашивать «в смысле?» про то, что и так понятно? «Ты хочешь есть?» – «В смысле?». «Ты хочешь спать? – «В смысле?» Какой еще должен быть смысл? Любишь или нет?
– Да, – сказал папа. – Люблю. Понимаешь, Далли… или лучше так: не дай бог тебе понять, Далли. Она была безмерно виновата передо мной.
– Стоп! – закричала я. – Повтори!
– Она была безмерно виновата передо мной, – повторил папа.
– Это стих, – сказала я. – Зачем ты говоришь стихами?
– Какой стих? – папа ничего не понимал.
Я сама не очень хорошо понимала, но чувствовала.
– Это стихотворение русского поэта. Про то, как человек узнает о смерти любимой женщины, которая его бросила, которая была перед ним виновата. И он плачет, всё ей простил и просто плачет.
– Какого русского поэта? – спросил папа. – Я не читал русских поэтов. Я с трудом разбирал газету «Новое время» вместе с твоей мамой. А, нет. Я читал стихотворный роман Александра Пушкина про Евгения Онегина. Но это явно не оттуда.
– Не оттуда, – кивнула я. – Это другой стих. Это написал другой поэт. Вернее, напишет. Напишет через много лет.
– Как его зовут? – спросил папа.
– Ойген Вайнбраннтер, – сказала я. – Очень мещанское имя. Но поэты давно уже все из мещан, тем более в будущем. Тем более через пятьдесят лет. Когда он напишет этот стих.
– А почему у русского поэта такое странное имя? – спросил папа.
– Так бывает, – сказала я. – Это Россия, там все вот так бывает, ты же мне сам говорил. А зачем ты все сочиняешь? С голубем? Вернее, с голубкой. Помнишь наш разговор? Ты же только что сказал, что она, во-первых, здесь. Во-вторых, живет скромно, но достойно. Откуда эти выдумки про больную нищенку?