В других играх мы были практически на равных. Там, где все построено на везении: «Монополия», «Людо», «Извини!» «Змеи и лестницы». Хотя мне по большому счету везло больше. Я всегда считал, что везение — это врожденное качество, как голубые глаза или привлекательность. Нодж, к примеру, более везучий, чем я. Меня это всегда бесило.
Играли мы и в интеллектуальные игры — нарды, шашки, шахматы. А еще в «морской бой», «виселицу», «крестики-нолики». В газетах и журналах можно было найти кроссворды, в них слова проступали не сразу, но как по волшебству все в конце концов получалось. Еще было «Шпионское кольцо», «Эскаладо», «Формула-1», «Кампания», «Риск», «Побег из Колдитца» и другие. В хорошую погоду мы играли в ножички, которые метали в землю на заднем дворе моего дома. А потом мерили расстояние, широко расставляя ноги. И, конечно, играли в футбол. Правда, теннисным мячиком. Через раз он терялся в высокой траве, и приходилось выискивать его, ползая на карачках.
А еще были игрушки: у меня — Робот-Чудо-воин, у которого ружье стреляло прямо из раскрывающейся грудной клетки, а у Колина — Робот-динозавр со съемной металлической головой, под которой и прятался динозавр. У меня был пластмассовый игрушечный завод по производству космических кораблей, у Колина — железная дорога и станция для нее. У меня — наборы солдатиков, танков и самолетов. У него — «форд-торино», машина Джеймса Бонда, и фигурки из фильма «Планета Обезьян». Все вместе было нашим общим хозяйством. Мы всегда давали друг другу игрушки, даже самые любимые, не раздумывая и не задавая вопросов. Знали, что отдаем их в надежные руки.
Каждый день мы придумывали новые игры, особенно в длинные летние каникулы, когда почти все время проводили друг у друга либо в моем доме, либо в квартире Колина, — оставались на ночь, писали секретные шифровки, обменивались комиксами.
А еще любили гулять. Например, в августовскую жару мы ходили в Кенсингтон-мемориал-парк, чтобы освежиться в бассейне с зеленовато-синей водой. Мы с Колином плескались, ныряли, устраивали гонки под водой или играли в салочки по периметру бассейна, откуда мамаши руководили своими детьми. Наши отпускали нас одних. Тогда это не казалось опасным. Колин покрывался коричневым загаром, у меня кожа только розовела. Мы смеялись как сумасшедшие, ощущая присутствие каждого дня, каждого часа и каждой секунды. Такая роскошь позволительна только в детстве — никакого прошлого и лишь легкий намек на воображаемое будущее.
Как-то мы даже вместе отдыхали. Колин поехал с нами в Корндолл, по дороге в машине меня вырвало, Колин сидел равнодушно в сторонке и рассматривал журнал о серфинге в тусклом свете автомобильного салона. Он не пытался меня утешить; дети не осознают ответственности, от них этого и не ждут. Каждый понимал, что есть границы, за которые никто не выходит. Я не обиделся.
Чем мы занимались на этом уходящем в бесконечность белом пляже, бродя между дюнами с острой высокой травой, купаясь в зеленом, заросшем водорослями английском море? О чем мы говорили? Понятия не имею. Тогда мы не нуждались в словах. Ведь мы были очень близки. Сегодня, если я встречаюсь с другом, даже самым лучшим, самым близким, самым преданным другом, мы, сидя в пабе или гуляя по парку, всегда о чем-то говорим, слова становятся талисманами, оберегающими от молчания. Десять-пятнадцать секунд, и молчание перерастает в неловкость. Кому-то надо заполнять эту пустоту, иначе…
Иначе что? Близость, вот что. А близость среди взрослых уже недопустима. Для нас с Колином молчание было разменной монетой. Причем молчать мы могли по-разному: восхищенно, с предвкушением, хмуро, злобно, сосредоточенно. Тогда мы понимали утраченную ныне истину: слова ничего не значат, это просто ширма, за которой можно укрыться. Ведь и молчание бывает увлеченным. Мы чувствовали себя в нем как рыбешки, мечущиеся в мутных прибрежных заводях, где водились крабы, морские звезды и медузы.
Тогда пляжи были пустынными, нас манила непостижимая линия горизонта, и мы бродили туда-сюда по влажному песку, на котором вода пузырилась в углублениях, оставленных крабами-отшельниками. Только мы и размытые тени чаек на фоне желтых скал. Нефрит, гранит, черный сланец, моллюски на камнях, напоминавшие застывшие брызги пены. Непредсказуемой формы утесы, беспорядочно раскиданные тут и там, словно огромную скалу сбросили с неба на землю, и она раскололась на куски. Набегающее и отступающее море. Переменчивая погода, пронизывающий ветер. Маячащие вдалеке взрослые, представители еще одного загадочного биологического вида, как таинственные анемоны в заводи.
От долгих прогулок ноги потрескались, плавки заляпаны грязью. Колин и я, пляж, тишина и прозрачный звенящий воздух. Мы были где-то далеко, мы могли абстрагироваться от своего физического тела, как умеют делать только дети, и это наполняло наши отношения особой близостью.
В этом было что-то… праведное, я думаю. И знаю, что Колин именно так это воспринимал, буквально. Я уверен. Потому что он перенес это на бумагу. Нарисовал.
Колин не был особенно одаренным ребенком. Его родители — Оливия, тогда еще в здравом уме, и Уильям, известный как Билли Б. — усердно следили за тем, чтобы он исправно делал домашнее задание, и писал доклады, которые мы сдавали один-два раза в неделю, — он всегда выполнял все аккуратно и к сроку. Способности у него были только к математике, а по остальным предметам он обычно получал средние баллы. Колин принадлежал к категории троечников, которым удавалось дотянуться до крепкой четверки исключительно за счет усилий и усердия. При этом у него был патологически аккуратный почерк. Каждый по-своему стремится упорядочить внешний мир, и сегодня мне кажется, что Колин пытался одолеть неопределенность и бесформенность детского существования посредством идеально отточенного почерка. Учителя были в восторге. В системе образования, по непонятной причине считавшей умение красиво писать главным условием выживания во взрослой жизни, для Колина завораживающий учителей почерк стал главным способом укрепиться в среде, которая в остальном проявляла к нему полное безразличие.
Однако столь восхищавшая всех техника письма имела и свою оборотную сторону. Излишне озабоченный тем, чтобы все буквы идеально смотрелись на желтоватой толстой бумаге, которой мы в то время пользовались, он никогда не успевал закончить контрольную в отведенное время. Кроме того, от напряжения он высовывал кончик языка, и вид у него становился придурковатым, что, как я теперь понимаю, отражает истинное положение вещей. Это было постоянным поводом для насмешек в классе.
В те дни я, естественно, не относился к числу насмешников.
На школу наше с Колином соперничество не распространялось. Как будто вдоволь наигравшись в настольные игры, набегавшись по полям и за теннисным столом, мы избавляли нашу дружбу от конфликтов. Это подкреплялось тем, что я по природе был отличником, но слишком ленивым, чтобы получать хорошие отметки, и скатившимся к тем же четверкам, к которым Колин стремился с таким усердием и упорством. Я всегда соображал быстрее, чем он. Мой разум зайца мчался вперед, пока его, черепаший, осторожно полз, шаг за шагом преодолевая препятствия на пути к постижению той или иной проблемы. Но одинаковая успеваемость — искусственная, как потом выяснилось — позволила еще долгое время поддерживать идею о нашем равенстве вообще.