девушка такая высокая, что шею свернешь, на нее глядя;
такая темнокожая, словно Создательница моргнула, проектируя ее;
и у которой, как и у ее еще не рожденной дочери, обнаружится чисто джерсийский недуг – неукротимая тяга к перемене мест.
На дне моря
В то время она жила в Бани́. Не в нынешнем сумасшедшем Бани́, существующем благодаря бесперебойному притоку тех расторопных людей, что успели обосноваться в Бостоне, Провиденсе, Нью-Гэмпшире. Нет, то был стародавний чудесный Бани́, красивый и респектабельный. Город, известный своим противостоянием тьме, и, увы, именно там обитал самый темный персонаж нашей истории. На одной из главных улиц, рядом с центральной площадью. В доме, которого больше нет. Там проживала Бели́ со своей мадре, мамой, на самом деле тетей, заменившей ей мать, и если не в полном довольстве, то, по крайней мере, в относительном спокойствии. С 1951-го «дочь» и «мать» держали знаменитую пекарню поблизости от Плаза Сентраль, а в их ветшающем и ничем не примечательном доме всегда был идеальный порядок. (До 1951-го наша осиротевшая девочка жила в приемной семье, с мерзкими людьми, если верить слухам, и об этом мрачном периоде в ее жизни ни она, ни ее мадре никогда не упоминали. Они начали с пахина эн бланко, с чистого листа.)
Это были прекрасные дни. Ла Инка рассказывала Бели́ историю ее выдающейся семьи, пока они месили и раскатывали тесто (твой отец! твоя мать! твои сестры! твой дом!), или они просто молчали, и в пекарне были слышны только голоса из радиоприемника Карлоса Мойя либо легкие шлепки – это смазывали маслом покалеченную спину Бели́. Дни манго, дни хлеба. От того времени сохранилось мало фотографий, но не трудно их вообразить – вот они стоят перед своим безупречным домом на улице Лос Пескадорес. Трогательности ни на грамм, это не в их духе. Респектабельность, заматерелая, величественная, которую ничем не пробьешь, разве что паяльной лампой, и вместе с тем осмотрительность, точно как у маленьких обитателей толкиновского Минас Тирита, и потребовалась вся мощь Мордора, чтобы с этим справиться. Они жили как все добропорядочные южане. Церковь дважды в неделю, по пятницам прогулка в центральном парке, где в ностальгическую эпоху Трухильо малолетних грабителей и помину не было, зато играл прекрасный оркестр. Они спали в одной кочковатой кровати, и по утрам, пока Ла Инка подслеповато искала свои чанклетас, шлепанцы, Бели́, поеживаясь, выбегала из дома, и, пока мадре заваривала кофе, девочка, прильнув к ограде, смотрела во все глаза. На что? На соседей. На поднимающуюся пыль. На мир вокруг.
Иха, дочка, звала Ла Инка. Иха, поди сюда!
Прокричав раза четыре или пять, Ла Инка в конце концов выходила во двор, и лишь тогда Бели́ отрывалась от забора.
– Чего ты кричишь? – сердито спрашивала она.
Ла Инка подталкивала ее обратно к дому: нет, вы только посмотрите на эту девчонку! Воображает себя невесть кем!
В Бели́ явно таился бунтарский дух, она всегда куда-то рвалась, покой вызывал у нее аллергию. Девочки из третьего мира почти поголовно возблагодарили бы Господа за столь безоблачное житье: если подумать, у Бели́ была мадре, которая ее не только не била, но даже баловала нещадно (то ли из чувства вины, то ли по складу характера), покупала ей красивые вещи и платила за работу в пекарне, ерунду платила, верно, но больше, чем зарабатывали другие дети в подобных обстоятельствах, то есть больше, чем фигу. Наша девочка процветала, но в душе она этого не чувствовала. По неким, смутным для самой Бели́, причинам ко времени нашего повествования ей опротивели и пекарня, и положение «дочери» одной из «самых уважаемых женщин Бани́». Опротивели, и точка. Все в жизни раздражало ее; всем сердцем она желала чего-то другого. Когда эта неудовлетворенность поселилась в ее душе, Бели́ не могла припомнить; позже она говорила своей дочери, что так было всегда, но кто знает, правда ли это. Желания ее были довольно расплывчатыми. Чего ей хотелось? Необыкновенной жизни? Да. Красивого богатого мужа? Да. Очаровательных детей? Да. Женского тела? Без вопросов. Если бы я попробовал облечь ее желания в слова, то сказал бы, что больше всего на свете ей хотелось того, о чем она мечтала в детстве, которого у нее не было, – удрать. От чего удрать? С этим просто: от пекарни, школы, скучного до ужаса Бани́; от кровати, которую приходится делить с мадре; от невозможности покупать модные платья; от необходимости дожидаться пятнадцатилетия, чтобы выпрямить волосы; от несбыточных надежд Ла Инки; от того, что ее давно почившие родители умерли, когда ей был год; от шепотков, сваливавших их смерть на Трухильо; от первых сиротских лет ее жизни; от уродливых шрамов, оставшихся с той поры; от собственной презираемой черной кожи. Но куда бы она удрала, Бели́ толком не знала. Подозреваю, будь она принцессой в огромном замке или наследницей бывшего поместья ее родителей, достославного Каса Атуэй, неким чудесным образом восстановленного после разрушительной атаки Трухильо, состояние ее души не изменилось бы. Она все равно рвалась бы на волю.
Каждое утро одно и то же: Ипатия Бели́сия Кабраль, бен ака, поди сюда!
Сама бен ака, бурчала она себе под нос. Сама и поди.
Что за фигня, поморщитесь вы, да любой подросток-эскапист мечтает о том же, поколенческие дела. Однако никакие самые дерзкие устремления не отменят тот факт, что Бели́ была подростком, живущим в Доминиканской Республике Рафаэля Леонидаса Трухильо Молины, самого диктаторского диктатора, что когда-либо диктаторствовал. Страну и общество он выстроил так, что защита от побегов была практически стопроцентной. Алькатрас Антильских островов. Ни единой дырочки для какого-нибудь Гудини в банановом занавесе. Шансов смыться не больше, чем уцелевших туземцев-таино, а для запальчивой темнокожей девушки со скромными средствами еще меньше. (Если взглянуть на ее вольнолюбие в более широком аспекте, она страдала от духоты, что угнетала целое поколение молодых доминиканцев. Ее поколение развяжет революцию, но пока оно увядало от недостатка воздуха. Поколение, осознавшее себя в обществе, где самосознание отсутствовало напрочь. Поколение, которое, несмотря на консенсус по части невозможности перемен, жаждало обновления. На закате своих дней, заживо пожираемая раком, Бели́ скажет, что все чувствовали себя как в капкане. Это все равно что жить на дне океана, говорила она. Ни проблеска света, и вся толща воды давит на тебя. Но многие настолько привыкли к этому давлению, что считали его нормальным и думать забыли о том, что там, наверху, существует иное измерение.)
Но что она могла? Бели́ была девчонкой, черт возьми, она не располагала ни властью, ни красотой (пока), ни талантами, ни родственниками, которые поспособствовали бы ее перемещению в другой мир; у нее была только Ла Инка, а Ла Инка не собиралась помогать нашей девочке удрать от чего бы то ни было. Ла Инка – накрахмаленные юбки, властный вид – почитала своей главной задачей укоренить Бели́сию в провинциальной почве Бани́, как и в безусловно золотом прошлом ее семьи. Том, что Бели́, рано потеряв, никогда не знала. (Запомни, твой папа был врачом, врачом, а мама – медсестрой, медсестрой.) Ла Инка надеялась, что Бели́ воскресит славное имя истребленной семьи, сыграв ключевую роль в операции по спасению рода из исторического забвения, но Бели́ знала о своих родных только то, что ей рассказывали, и эти байки надоели ей до тошноты. И вообще, при чем тут она? Бели́́ не какая-нибудь несчастная сигуапа из сказок, чьи ступни повернуты назад в прошлое. Мои ступни смотрят вперед, напоминала она Ла Инке опять и опять. Вперед в будущее.