На другой день был канун Рождества. Нам сказали, что с одиннадцати утра и до трех пополудни нас не должно быть в приюте. Никто не представлял, куда деваться на эти часы. Мне дали старое пальто. Я провела время, бродя по городку, отмечая все невероятные перемены, сколь угодно мелкие. Зашла погреться в центральную библиотеку, и там кто-то показал мне, как на экране компьютера полистать газеты в обратном хронологическом порядке, чем я и занялась, пытаясь осмыслить, что произошло с момента моего отсутствия.
Двадцать лет. Я потеряла двадцать лет. Разумом я больше не могла отрицать происшедшее, но мое сердце не могло этого принять. И до сих пор не может.
И я поняла, что Йероу всюду следует за мной. Я бродила по улицам и чувствовала его за спиной. Иногда он старался быть незаметным, иногда даже не заботился, вижу я его или нет. Он хотел, чтобы я знала: он здесь. В центральной библиотеке он сел на балконе, наблюдая за мной в промежутки между книжными стеллажами.
Вскоре он подошел ко мне. «Видишь? – спросил он. – Ты видишь, каково тут? Понимаешь, что не можешь сюда вернуться?»
Я велела себе не слушать и сосредоточилась на газетных архивах, словно усилием воли могла отказать ему в реальности, отказать в реальности всему происшедшему. В конце концов подошел служитель и спросил меня: «Этот человек пристает к вам?» Йероу насмешливо улыбнулся ему, но ушел без скандала.
Понимаете, я была ошеломлена. Следовало разобраться в том, что со мной произошло, но ничего не получалось. Я снова вышла на улицу и зашагала мимо магазинов, мимо зеркальных витрин, появившихся на главной улице: все украшены к Рождеству и похваляются непривычными товарами, поражающими воображение.
Я вернулась в приют, не потому, что чувствовала себя там уютно, но потому, что не могла вынести правду, не могла вынести встречу с родителями. Я поела, а вечером пришел хор, местный школьный хор. Они пели для нас рождественские гимны, и дети, и взрослые, – пели так красиво и с таким чувством, что я плакала, плакала и плакала, пока слезы не иссякли и не осталась одна жгучая соль, от которой саднило в глазницах.
В ту ночь я лежала без сна, пытаясь сообразить, что мне делать. Потом уснула, и мне снились тяжелые сны; разбудила меня вчерашняя алкоголичка: она пыталась забраться ко мне в постель. Я завопила так отчаянно, что кто-то пришел и увел ее в другую комнату.
Утром, рождественским утром, я решила, что необходимо вернуться домой, чего бы мне это ни стоило, как бы это ни было мучительно. Я призналась одному из волонтеров, что у меня, в конце концов, есть семья и мне лучше быть с ней. Тот был очень добр. Довез меня до дому и ждал, пока я стучала в дверь. Снова пошел снег, крохотные снежинки, и я вспомнила, как папа всегда ставил на белое Рождество, и подумала: интересно, делает ли он эту ставку до сих пор?
Когда папа открыл дверь, он не узнал меня. Затем подошла мама и, увидев меня, упала в обморок.
37
В пятницу, 15 марта, где-то утром, Майкл Клири сходил за священником. Священник прочел мессу в спальне Бриджет у ее постели. По свидетельству Джоанны Берк, вечером того же дня Бриджет одели и перенесли на кухню. Джоанна показала: Ее отец, мой брат, я, покойница и ее муж сели у огня. Они говорили о фейри, и миссис Клири сказала мужу: «Твоя мать водилась с фейри, вот почему ты думаешь, что я вожусь с ними». Он спросил: «Это моя мать рассказала тебе?» Та ответила: «Да; что она провела с ними две ночи».
Краткое изложение судебного протокола (1895)
В общей больнице перед исследованием на томографе, на сей раз платном, Тару взвесили и положили на тот же самый стол того же сканера в форме бублика, на котором несколькими днями ранее лежал Ричи. Тара оказалась там по настоянию Андервуда. Он желал знать, нет ли у нее следа мозговой травмы – недавней или давнишней, – которая могла бы объяснить двадцатилетний пробел в памяти. Андервуд допускал, что, даже если сканирование обнаружит травму, будет трудно объяснить, почему Тарина память прекрасно сохранила то, что происходило до ее исчезновения и после возвращения, но, с другой стороны, говорил он, работа человеческого мозга часто необъяснима, особенно в процессе восстановления.
Мозг, говорил он, может скрыть пережитое за двадцать лет, но это не означает, что его не было.
Зная, что Ричи ждет ее на больничной стоянке, Тара неподвижно лежала на столе; рентгенолог вышел в соседнюю комнату, чтобы включить аппарат. Она была очень обеспокоена состоянием Ричи. По пути в больницу ему пришлось остановить машину, настолько силен был накативший приступ мигрени. Затормозив, он зажмурился, стиснул пальцами виски, а она беспомощно сидела на пассажирском сиденье. Через десять минут боль отступила, и он довез ее до больницы. Она хотела, чтобы он зашел внутрь и посидел в приемной, но Ричи сказал, что лучше он откинет спинку сиденья и спокойно отдохнет в машине. Ну и к тому же в больнице, разумеется, не покуришь.
Когда сканер включился, вернулся в исходное положение и включился еще раз, в ее сознании мелькнули три вещи. Первая – Ричи, вторая – миссис Ларвуд и последняя – шарна, цветок-рой.
Визит Тары к пожилой даме, жившей напротив «Старой кузницы», был какой-то странный. Джек почему-то счел – ну или ее родители так решили с его слов, – что приглашение было настоятельным. Но когда они встретились, вся настоятельность миссис Ларвуд исчерпывалась предложением чая с кексом. Тара заключила, что старушка просто любила совать нос в чужие дела. Возможно, жила где-то по соседству, когда Тара пропала, и всего лишь хотела удовлетворить свое любопытство.
Но все то время, что Тара была у миссис Ларвуд, девушку не отпускало ощущение, что та кружит вокруг нее, внимательно смотрит своими подслеповатыми глазами, ища подтверждение чего-то невысказанного. Удостоверившись, что приглашение не имело под собой реальной цели, Тара откланялась, но пожилая дама поднялась и проводила ее через дорогу до самой «Старой кузницы». Лишь появление Джека, перебросившего пакет через калитку и вышедшего крадучись следом, позволило отвязаться от старушки.
Тара понимала, что сама представляется необычной фигурой – безудержная выдумщица, пациентка психиатра, – но часто думала, что и все вокруг живут в своей хрупкой раковине. Меж тем усилия, которые требовались, чтобы пред лицом подавляющего неверия поддерживать в себе единственной веру, выматывали ее. Куда легче было бы просто сдаться, признать, что все это самообман, позволить воспоминаниям превратиться в призрак, а призраку рассеяться.
И самым невероятным во всем этом казалось то, как легко было бы просто жить обычной жизнью. Готовить еду, есть, мыть посуду, стирать одежду, гладить и надевать и снимать ее, спать в постели, разбирать ее и застилать. Ограничиться прозаическими нуждами повседневности, притупляющими всю остроту чуда, предать прекрасное забвению. И даже сумей она убедить всех, кого затронула эта история, в том, что и вправду была свидетельницей чего-то удивительного, испытала сверхъестественное и чудесное приключение, побывала в ином мире и вернулась, – казалось, что это уже и не важно, что это никогда уже не может быть важно.