В Советском Союзе о Бродском знал только небольшой круг литературных людей. Теперь он обладал властью, и ему стоило изрядных трудов найти равновесие. Иногда Иосиф бывал напыщен, почти как Гор Видал (метр-эталон в этом отношении). Он мог произнести: “наша скромная персона”, и никакое количество иронии не могло этого разбавить. Мы были очень заняты издательством, писанием и преподаванием – не говоря уже о поездках в Россию, – а он хотел, чтобы у нас в друзьях были более знаменитые люди, говоря, что наши чересчур заурядны. Это было не очень справедливо, но я понимала, что он просто хочет подтянуть нас до своего уровня славы…
Однажды мы были на конференции в Чикаго со Стивеном Спендером, и мне пришлось наблюдать, как ведет себя Иосиф с человеком, который для него действительно важен. Видеть это было больно: он не был собой, ему надо было что-то изображать. Спендер, красивый старик, вел себя изящно, но мы удивлялись, что Иосиф все еще так скован с ним.
Наш дом и наша компания стали частью его мира, и он распоряжался этим, как считал нужным. Когда Маша Слоним с сыном приехали в Нью-Йорк, он, видя, что им надо где-то поселиться, послал их к нам. Мы знали Машу еще по Москве и любили, так что тут никакого отягощения не было. С другими людьми, которых он присылал, бывало не так удачно (“Карл, – говорил он, – я у вас никогда ничего не просил, но, пожалуйста, возьмите этого человека на работу”), и обычно Карлу удавалось устроить их в магистратуру, и некоторые становились преподавателями.
Иосиф часто приезжал в Энн-Арбор, иногда с нью-йоркскими друзьями, например с Михаилом Барышниковым, совершенно очаровательным человеком и близким другом Иосифа. Иосиф знал, что Барышников его понимает, и чувствовал себя с ним непринужденно. Миша был невероятно знаменит, ему ничего не нужно было от Иосифа. Как артист Барышников сложился в Ленинграде, а теперь принадлежал к балетному истеблишменту Нью-Йорка. И мне казалось, что они хорошо понимают друг друга.
Еще бывал у нас их общий друг Геннадий Шмаков, с ним мы тоже познакомились еще в Ленинграде. В Гене, как все его звали, замечательно совместились разные таланты: у него была степень по классике, он был специалистом по балету и по литературе. Он хорошо знал Иосифа и говорил мне, что в ранних произведениях Иосиф, случалось, путал детали мифов, но для него, Гены, главным был сам поток слов.
Иосиф приводил милых, образованных, воспитанных женщин. Я помню милую блондинку, поэтессу Линду Грегг, и профессора Барбару Спраул, высокую, темноволосую, – чета любому. Иосиф и Барбара только что вернулись из Мексики.
– Как вам понравилась Мексика? – спросили Барбару.
– Я не столько видела Мексику, сколько Иосифа в Мексике, – сказала она шутливо, как человек, понимающий писателей.
Иосиф дал нам ясно понять, что эти отношения, как и другие, были романтическими.
Но когда Иосиф привел в дом Сьюзен Сонтаг, он первым делом сказал мне по-русски: “Это не те вещи”, что означало: это дружба и ничего больше. Впоследствии отношения могли измениться, но он никогда об этом не говорил. Первый сердечный приступ в Нью-Йорке произошел у Иосифа в тот день, когда он помогал ей с переездом. Мачо, как всегда, он таскал вверх по лестнице тяжелые коробки, хотя здоровье этого не позволяло.
Сьюзен, высокая, красивая и знаменитая, была определенно в его вкусе. О ее рассказах он отзывался пренебрежительно, как типичный нью-йоркский литератор. “Эллендея, я не понимаю, зачем она их пишет”, – сказал он с таким же огорчением, с каким мы сами говорили о его переводах. Что они потянутся друг к другу, было предсказуемо: оба обожали европейскую культуру (не будучи европейцами – важно отметить) и литературу идей. Конечно, они смотрели на интеллектуальную Европу с разных точек зрения. Сонтаг, отнюдь не враг авангарда, имела представление обо всем спектре американской культуры; Иосиф – нет. Кроме того, все книги, о которых она говорила, она прочла от корки до корки.
Любовь Иосифа к европейской культуре (исключая Францию) не только была естественной для петербуржца, она была составляющей продолжающегося русского спора между славянофилами (Солженицын) и западниками (Пушкин, Мандельштам). Поэтому для русского читателя, особенно не путешествовавшего, его стихи нагружены дополнительным смыслом. Поэт, так сказать, путешествовал за своих читателей. В этом историческом споре, должна ли Россия идти своим “органическим” путем или быть частью Европы, не учитывается опыт Соединенных Штатов с их едва ли не устрашающим синкретизмом позиций и обычаев. Что касается Азии, за исключением нескольких многовековой давности литературных фигур, она представлялась ему однообразной массой фатализма. Всякий раз, говоря о количестве народа, истребленного при Сталине, он полагал, что советский народ занял первое место на олимпиаде страданий; Китая не существовало. Западнику азиатская ментальность была враждебна.
Иосиф оказал влияние на небольшую прослойку интеллектуалов, упрямо продолжавших видеть в коммунизме положительную перспективу для человечества. Большинство левых интеллектуалов разочаровались в нем после пакта между Гитлером и Сталиным, а позже подавление венгерского восстания и вторжение в Чехословакию укрепило людей в неприятии коммунизма. И все же сохранялось представление у чувствительных и мыслящих людей, что капитализм жесток и русская революция не во всем была плоха. В этом вопросе нюансы Иосифа не интересовали; он был убедителен, когда говорил о своем отвращении к силе, поработившей его страну, и всех марксистов считал агентами этой силы.
Как всякая тоталитарная система, советская требовала не просто послушания, а соучастия; Иосиф решительно ей в этом отказывал. В Америке измена себе может принять другую форму. Например, Иосиф оправдывал генералов-убийц в Аргентине на том основании, что страной могла завладеть коммунистическая партия и благо большинства перевешивает смерть немногих. Эта позиция говорила о непонимании конкретики, стоящей за обобщениями. Если бы он провел какое-то время с Якобо Тимерманом, как Карл и я, он несомненно осознал бы проблематичность борьбы со злом при помощи зла. У аргентинца, автора книги “Заключенный без имени, камера без номера”, которого пытала и держала в тюрьме хунта (за то, что стал публиковать в своей газете имена “исчезнувших”), было много общего с русским поэтом.
Из-за своего предубеждения против всего, что представлялось ему антиамериканским в политике, Иосиф не воспринимал наших нонконформистов, многому противившихся и непослушных. Поскольку все укладывалось в схему: “если это против Советов, я за это”, Иосиф даже не понимал, сколько у него общего с американскими скептиками.
Поскольку истеблишмент был антисоветский, Иосифа он, по-видимому, привлекал – и политический, и литературный. Он с удовольствием пошел на ужин к Бушу-старшему в Белый дом; ему нравилась близость к власти.
Американским поэтам этот русский был симпатичен по многим причинам – не в последнюю очередь из-за его убеждения, что быть поэтом – высшее призвание на земле. Он жил так и проповедовал это, и американским поэтам, ощущавшим узость своей аудитории, а иногда – и вовсе затерявшимся в лабиринте университетской жизни, его страсть придавала сил. Из поэтов он восхищался Ричардом Уилбером, а с Энтони Хектом, Дереком Уолкоттом и Шеймусом Хинни его связывала самая теплая дружба.