Распятые молчали, я слышал их дыхание, свистящий меж зубов хрип, чувствовал на себе их тяжелые взгляды, их глаза, огнем жгущие мое залитое слезами лицо и пронзающие грудь.
– Если тебе жаль, убей меня! – прокричал распятый человек. – Пусти мне пулю в лоб! Стреляй в голову, пожалей меня! Ради Бога, убей меня, убей меня, ради Бога!
Тогда, плача и стеная, с трудом и болью двигая налитыми тяжестью членами, я опустил руку, вытащил пистолет из кобуры, медленно поднял руку, привстал в стременах, держась левой рукой за гриву лошади – я боялся упасть, совсем ослабев от ужаса, – и направил его на голову распятого человека. И посмотрел ему в лицо. Я увидел черный беззубый рот, изогнутый нос с забитыми сгустками крови ноздрями, растрепанную бороду и сверкающие черные глаза.
– А, проклятый! – крикнул распятый человек. – Так вот она, твоя жалость? Больше вы ничего не умеете, трусы? Вы распинаете нас на деревьях, а потом убиваете выстрелом в голову? И это ваша жалость, негодяи?
Он два, три раза плюнул мне в лицо.
Я отпрянул в седле, страшный смех пробежал от дерева к дереву. Почувствовав шпоры, лошадь пошла рысью. Склонив голову и ухватившись обеими руками за луку седла, я проскакал под распятыми людьми, и каждый плевал в меня и кричал:
– Подлец! Проклятый христианин!
Плевки обжигали мне лицо и руки, я стиснул зубы, пригнулся к лошади, и проскакал под градом этих плевков.
Так я доехал до Дорогого и упал с седла на руки солдат итальянского гарнизона этой затерянной в степи деревушки. Это были кавалеристы полка Лоди под командой младшего лейтенанта из Ломбардии, очень молодого человека, почти мальчика. Ночью меня лихорадило, я бредил до рассвета под присмотром молодого офицера. Не помню, что я кричал в бреду, но когда пришел в себя, лейтенант мне сказал, что не я виноват в страшной участи, постигшей несчастных, и что сегодня утром немцы расстреляли крестьянина за то, что тот дал напиться распятым. Я кричал: «Я не хочу этой веры, мне противно быть христианином, проклятым христианином!» Я порывался пойти напоить несчастных, но офицер и двое солдат крепко держали меня, не давая встать с кровати. Я рвался из их рук, потом потерял сознание, потом пришел в себя, потом лихорадка снова свалила меня, я бредил весь день и еще ночь.
На следующий день я остался в постели, слишком слабый, чтобы подняться. Я смотрел сквозь оконные стекла на белое небо над желтой степью, на зеленые облака над горизонтом, слушал голоса крестьян и солдат, проходящих вдоль забора. Молодой офицер сказал мне тем вечером, что если уж мы не можем предотвратить эти страшные деяния, нужно стараться забыть их, чтобы не тронуться рассудком, и добавил, что если я буду чувствовать себя лучше, он поедет со мной на следующий день на знаменитый конезавод колхоза Дорогое. Я поблагодарил его за доброту и сказал, что хочу поскорее вернуться в Константиновку. На третий день я встал с постели, распрощался с молодым офицером (помню, я дрожал, обнимая его) и, хотя и чувствовал себя обессиленным, сел в седло и в сопровождении двух кавалеристов отбыл в Константиновку сразу после полудня.
Лошади бежали легкой рысью, и когда мы въехали на обсаженную деревьями дорогу, я закрыл глаза, пришпорил коня и галопом поскакал меж двух рядов распятых людей. Я скакал, согнувшись в седле, закрыв глаза и сжав зубы. Потом резко остановил лошадь:
– Что значит эта тишина? – крикнул я. – Почему такая тишина?
Я узнал эту тишину. Я открыл глаза и посмотрел. Страшные Иисусы висели недвижимые на своих крестах – глаза навыкате, распахнутые в оскале рты – и пристально смотрели на меня. Черный ветер носился по степи, как слепая лошадь, шевелил тряпье, прикрывавшее жалкие изувеченные тела, шевелил листья деревьев, но даже легчайшего шороха не было слышно. Черные вороны неподвижно сидели на плечах мертвых и внимательно разглядывали меня.
Стояла тишина, мертвая тишина. Свет был мертвый, запах травы, окрас листьев, камней, летящих по серому небу облаков – все было мертво в той безбрежной, леденящей, пустой тишине. Я снова пришпорил коня, он встал на дыбы и галопом бросился вперед. С плачем и криком помчался я по степи сквозь черный ветер, который носится среди светлого дня, как слепая лошадь.
Я узнал эту тишину. Зимой 1940-го, чтобы убежать от войны и людей, чтобы излечиться от зла и мерзости, которыми война поражает сердце человека, я укрылся в Пизе, в мертвом доме в конце самой красивой и самой мертвой улицы этого прекрасного мертвого города. Со мной был Феб, мой пес Феб, которого я подобрал умирающим от голода на пляже Марина-Корта на острове Липари
[200]
. Я вылечил, выкормил его в своем мертвом доме на Липари, он был моим единственным другом за все одинокие годы изгнания на той печальной, дорогой моему сердцу земле.
Я никогда не любил ни женщину, ни брата, ни друга так, как любил Феба. Это был пес, как я. Это для него я с любовью написал рассказ «Пес, как я». Феб был благородным созданием, самым благородным существом, какое я встречал когда-либо в жизни. Он был из той редкой и необычной породы борзых, что пришла с берегов Азии вместе с древней ионической миграцией, пастухи Липари зовут их чернеги. Таких собак древние греческие скульпторы высекали по низу могильных плит. Они подстерегают смерть, говорят пастухи острова Липари.
Шкура его была лунного цвета, розовато-золотистого цвета луны над морем, цвета луны над темными листьями лимонов и апельсинов, над чешуей мертвых рыб, которых море оставляло после бури на берегу у порога моего дома. Она была цвета луны над греческим морем у берегов Липари, луны из стихов «Одиссеи», луны над диким морем вокруг Липари, которое Улисс переплыл, чтобы достичь одинокого острова повелителя ветров Эола. Цвета мертвой луны, какой она бывает перед рассветом. Я звал его Канелуна, Лунный пес.
Он не отходил от меня ни на шаг. Он был привязан ко мне, как пес. Я говорю, он был привязан ко мне, как пес. Его присутствие в моем бедном доме, без устали терзаемом ветром и морем, было настоящим чудом. Ночью он освещал мою голую комнату светлым теплом своих лунных глаз. У него были бледно-голубые глаза, глаза цвета моря, когда заходит луна. Я чувствовал его присутствие как присутствие тени, моей тени. Он был отражением моего духа. Он помогал мне одним только своим присутствием обрести то презрение к людям, которое является первым условием ясности и мудрости человеческой жизни. Я знал, что мы похожи, что он не что иное, как образ моей совести, моей тайной жизни. Мой портрет, со всем самым потаенным, самым интимным, присущим лишь мне одному. Мое подсознание и, если можно так сказать, мой призрак.
От него много больше, чем от людей, от их культуры и тщеславия, я научился тому, что мораль – бескорыстна, мораль есть цель сама по себе, она не претендует на спасение мира (всего лишь на спасение мира!), а только ищет все новых поводов для своего бескорыстия, для своей свободной игры. Встреча собаки с человеком – это всегда встреча свободных духом существ, двух форм достоинства и бескорыстной морали. Самая бескорыстная, самая романтическая из всех встреч. Из тех, что смерть освещает своим бледным сиянием, похожим на свет мертвой луны над морем в зеленом рассветном небе.