Суп из лесных грибов.
Артишоки нежные с лимонной подливкой.
Молодой картофель со свежим сливочным маслом.
Манная каша с земляничным мармеладом.
Фрукты и сыр.
Кофе и ликеры.
Все эти бесспорные признаки цивилизации не спасали ночью от тревожного ожидания встречи с ихтиозавром или возможности быть разбуженным посреди сна извержением вулкана. Гебдомерос предпочел бы обратное: в заботах проводить дни, но ночью, задвинув засовы, опустив шторы и прикрыв двери, отдыхать в безопасности и спокойствии. Ко сну он относился как к чему-то священному и благостному. С благоговением относился Гебдомерос и к детям сна – сновидениям; по этой причине на каждой ножке его кровати вырезан был образ Меркурия-сновидца,
[61]
поскольку, как известно, Юпитер поручил ему роль не только psicopompo, то есть сопроводителя душ умерших в иной мир, но и oniropompo – проводника сновидений в мир живых. А над кроватью на стене Гебдомерос держал довольно любопытную картину, написанную другом-художником, обладавшим большим талантом, который, к несчастью, умер в молодом возрасте. Он был бесстрашным пловцом, но однажды не смог справиться с течением реки и погиб в пучине, несмотря на все свои усилия и усилия тех, кто поспешил прийти к нему на помощь. Созданная им картина изображала Меркурия в образе пастуха, держащего в руке вместо кадуцея ивовый прут.
[62]
Размахивая прутом, он гнал перед собой в ночь сонм сновидений. Картина была великолепна: на заднем плане, вдалеке от Меркурия и его свиты, изображены опаленные солнцем земли, город, порт, спешащие по делам люди, крестьяне, работающие на своих полях, – одним словом, жизнь, в то время как Меркурий и его странные спутники, окруженные темнотой, казалось, шли по бесконечной, безлюдной галерее. Сновидения, собственно, и были той причиной, по которой Гебдомерос воздерживался от употребления на ужин бобов; он разделял точку зрения Пифагора, имевшего обыкновение повторять, что бобы привносят в сновидения смутную тревогу и смятение.
[63]
Гебдомерос искренне сожалел о смерти молодого художника; у него хранилась фотография, изображающая его лицо, обрамленное черной бородой, выразительно оттеняющей почти детские черты. «Борода была его страстью, – рассказывал Гебдомерос своим друзьям, когда те расспрашивали о подробностях жизни молодого художника. – Он любил приметы прошлого, недавнего прошлого, те, что можно обнаружить на снимках, запечатлевших наших родителей молодыми. Обычно он брился, но для фотографии отрастил бороду, как поступают иной раз актеры, чтобы выглядеть достовернее в роли героя, которому эта деталь необходима для придания лицу мужественности; но актеры не правы, они заблуждаются, ибо фальшивая борода на экране выглядит более натурально, нежели настоящая, подобно тому как декорации из дерева и картона всегда достовернее самой натуры.
[64]
Но попробуйте доказать это эстетствующим режиссерам, жадным до прекрасных природных панорам, они вас, увы, не поймут». Гебдомерос умолк и принялся разглядывать нежный узор купленного недавно восточного ковра. Погрузившись в фантазии, он временами проводил рукой по лбу, словно желая отогнать печальные мысли и навязчивые образы, затем, подняв голову, произнес: «Но вернемся назад, вернемся еще раз к молодому живописцу – жертве собственной отваги. Разумеется, если бы он полностью сознавал ценность своей жизни, он бы не растрачивал ее, бравируя на спортивном поприще, а оставил бы другим, более тренированным и выносливым, возможность добиваться успехов. Он бы трудился не спеша, благоразумно избегая опасностей и риска. Что касается парфюмерных средств, то пользовался он только одеколоном марки Farina, уверяя, что это единственный запах, который можно переносить и который обладает настоящей колдовской силой». В тот самый момент, когда Гебдомерос произнес последние слова, ударила пушка, и тут же напуганная стая голубей словно вихрь пронеслась над балконом; товарищи непроизвольно потянулись к своим часам, предположив, что пробило двенадцать, но Гебдомерос остановил их жестом руки. «Нет, друзья мои, – сказал он, – мы еще не достигли середины дня, этот удар пушки не означает, что солнце в зените, а стрелки на часах и тени на циферблатах приблизились к фатальной отметке, указывающей час появления призраков, которые интереснее и сложнее тех, что сходятся в полночь на заброшенных кладбищах или на руинах обреченного на проклятие замка при свинцовом свете луны, пробивающемся сквозь грозовые тучи; вам всем, как и мне, призраки эти хорошо знакомы с самого раннего детства. Выстрел пушки, друзья мои, который вы только что слышали, всего лишь возвещает о прибытии в наш порт парохода Garolide; его прибытие не представляло бы для нас никакого интереса, если бы из сплетен соседей я не узнал о том, что именно на этом пароходе возвращается в свой родной город молодой Локорто, да, Томмазо Локорто, который, желая самостоятельной жизни, около пяти лет тому назад покинул отчий дом и отправился в дальнее путешествие; вся округа с тех пор звала его блудным сыном. Вы знаете его отца, того старого господина с суровым профилем, недавно перенесшего операцию на печени; вы также знаете, что живет он неподалеку отсюда, в особняке, утопающем в эвкалиптах; с нашего балкона хорошо виден его сад. Этот старый господин, давно овдовевший, почти никогда не выходит из дому; придавая большое значение сливочному маслу, он длительное время изучает многовековую историю его производства; друзья иной раз называют его в шутку масловедом, но он не обижается, он вообще обижается редко, а улыбается всегда грустно сквозь седые, обвисшие усы; он часто сидит, уставившись в пространство, однако бывают моменты, когда в его взгляде вспыхивает молнией гнев; черты лица меняются; пальцы до посинения сжимают подлокотники кресла, и тогда сдавленным голосом, в котором ненависть соседствует с болью, он повторяет только четыре слова: „Ох уж этот злодей!" И тут взор его обращается к портрету дочери Клотильды, горбуньи Клотильды, которую сей благородный муж зачал спустя несколько месяцев после свадьбы. Но вернемся к делу. Сын Локорто возвращается в отчий дом; если мы сейчас выйдем на балкон, то успеем увидеть это; нет ничего трогательней, друзья мои, такого возвращения, особенно когда в твоем воображении возникает зарезанный жирный теленок рядом с седобородым старцем, в прощении простирающим руки». Вслед за Гебдомеросом друзья вышли на балкон, оставшиеся же высунулись из окон и с любопытством уставились на ведущую в порт улицу; вскоре в ее глубине появился человек. Он устало брел, опираясь на длинную палку, спина его сгибалась под тяжестью вещевого мешка и свернутого пальто, перевязанного веревкой. Легкие облака затянули небо, время от времени в сухой траве и телеграфных проводах раздавалось посвистывание нежного ветерка; повсюду царило абсолютное спокойствие, но было предчувствие, что это спокойствие недолгое, и первыми нарушили его друзья Гебдомероса, которые, едва завидев возвращающегося, закричали: «Вот он! Вот он!» А затем громче: «Да здравствует тот, кто возвращается! Да здравствует вернувшийся! Да здравствует блудный сын! Да здравствует возвращение блудного сына!»
[65]
Эти крики и восклицания, эхом разносящиеся по домам, привели в волнение всю округу, и вскоре в окнах стали появляться флаги, люди покидали свои рабочие места, чтобы взглянуть на происходящее; шайка кривляющихся как обезьяны мальчишек принялась передразнивать парадный шаг солдат и издавать всякого рода горловые звуки, имитирующие барабанный бой. Рассекая воздух, длинной черной вереницей пронеслись ласточки. Только дом отца, окруженный эвкалиптовым парком, хранил за закрытыми ставнями полное молчание. Безмолвствовал дом отца, и постепенно все вокруг погрузилось в немоту. Стихли звуки, замерло дыхание ветра; безжизненно повисли занавески и флаги, прежде романтично развевавшиеся в открытых окнах. Мужчины, в одних рубашках, без пиджаков, игравшие в бильярд, прекратили игру, словно ими овладела безмерная усталость, усталость от прожитой жизни, от жизни настоящей, от тех лет, со всей чередой их печальных, радостных и самых обыденных мгновений, которые еще предстояло прожить. Повсюду царили безмолвие и медитация. Какой-то уличный газетчик, нечувствительный к метафизическим вопросам и оставшийся равнодушным к происходящему таинству, принялся что есть сил возвещать о предстоящем прибытии пароходов, на борту которых помимо товаров находились и пассажиры. При этом каждое известие он предварял громким барабанным боем. Появившийся из узкого темного переулка жандарм положил конец этому святотатству; схватив газетчика, он скрылся там, откуда появился, словно лев, увлекающий в густой кустарник антилопу, которую он внезапно застиг на берегу реки, когда та утоляла жажду. Были минуты, которые Гебдомерос предпочитал всем прочим; в этот момент в нем пробуждался аппетит, и он с наслаждением принимался размышлять о дневной трапезе; он не был обжорой, напротив, его никогда не заботили гастрономические удовольствия; ежели он и проявлял себя чревоугодником, то делал это с тактом и умом; он любил запах хлеба и поджаренного на углях жирного барана, любил вкус чистой прозрачной воды и крепкого табака. Он любил также Евреев. Находиться среди Евреев было для него все равно что грезить, странствуя по глубине ночи Времени и Истории.
[66]