Боже! Да не наваждение ли все это? А как же горбатенький танцор? Был ли он? Голова идет кругом.
А в дальнем углу проявилось белое пятно. Он не испугался, а было блаженно и легко.
— Вот он, — сказал Феликс, — это Белоголовый, это власовец, Ванюшка, понимаешь?
— Какой еще власовец? — откуда-то издалека смеется она.
— Он за твоей спиной, дай бутылку, я должен выпить за него. Сегодня Пасха, а ведь предателя никто не помянет.
— А с тобой не скучно, ты интересней, чем я думала, — смеется Натали, — но спать я тебе не дам.
Где-то на набережной заиграли чарльстон, и она надела туфли и с рюмкой в руке стала вытанцовывать. Но коньяк сковал его непреодолимой тяжестью, он не в силах был поднять голову и отошел от своего правила, никому не показывать написанное. Он позволил ей извлечь из чемодана свою заветную папку и прочитать мемуары.
— А, так вы еще и писатель? — смеялась она, разворачивая папку, и прочла вслух титульный лист: — ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГОРОД МОИХ МЕРТВЕЦОВ.
Затем она наполнила ванну и, лежа в воде с листком в руках, серьезно ушла в прошлое, к Ванятке, и Фатеичу. Это Феликс еще видел в открытую дверь ванной, а потом, поборов тошноту, заснул.
* * *
Его разбудили крики со двора. Пялясь в потолок, в козлобородые и рогатые, искаженные смехом рожи, он мучительно вспоминал:
— Где я? Что за хари?
На полу скомканные брюки и рубашка, в притворенной двери ноги, и плещет свет.
Он казнясь вспомнил о режиссере и закурил. Табак с утра натощак был особенно горек, мысли лениво, как дым в солнечных лучах, падающих из двери, ворочались в хмельном мозгу.
Дверь более приоткрылась, он увидел озабоченный взгляд и притворился спящим.
— Спишь? А-а-а, не спишь. Сигарета дымится. Подглядываешь? И не стыдно, — рассмеялась Натали, села на кровать и протянула ему бутылку.
Они отхлебывали, курили и слушали крики из глубины двора — повариха ругалась с дворником. Повариха визгливо брала верх.
С лепнины потолка щерились козлобородые, но уж не раздражали Феликса. И он забыл о режиссере.
— «Кэмел», — прочел он на сигарете. — Ты знаешь, что такое «Кэмел»?
— Верблюд, — ответила она.
— Да, великолепное животное, в детстве меня верблюдом звали. А позже, в войну, на фюзеляже моего самолета тоже был нарисован верблюд. Художник за бутылку самогонки изобразил его, двугорбого, и я летал с ним, а в конце войны пришел приказ прекратить вольницу, всех этих медведей, оленей и моего верблюда закрасить на фюзеляжах самолетов, а мы стали одеваться по форме и учить устав.
— Боже мой, да какие же казенные слова — устав, фюзеляж, — взъярилась Натали.
Феликс поставил пустую бутылку и обнял Натали.
— Вот теперь ты прочел мои мысли, мне так чего-то не хватало, — она погладила руку и положила на грудь. — Так за что же тебя верблюдом прозвали?
Воспоминания так и наплывали, и Феликсу было приятно лежать рядом с ней и мыслью возвращаться в детство.
— В давние времена, — заговорил он, пустив дым в козлобородых, — в наш город приехал бродячий зверинец. Ты знаешь, что такое «приехал зверинец»? Это ошеломляющее событие. И когда с вокзала вели животных, вся школа высыпала смотреть. Прошли слоны, звеня цепями и подбирая с мостовой своими хоботами бутерброды и яблоки. Прошли пони, изящно ставя ножки на булыжники, но больше всех понравился верблюд. Белый и гордый альбинос, казалось, плыл, подгоняемый ветром в волнистые горбы. Ему протягивали булки, груши и сахарные паровозики. Гордо посаженная голова с брезгливыми губами даже взглядом не удостаивала подношения. Все восторгались им, а девочка из 3 «Б» вовсе не смотрела на меня, хоть я постоял на руках и сунул подножку рыжему дылде из четвертого класса, и он загремел на мостовую, уронив франзольку.
Как так, протестовало все во мне: на меня, общего любимца, с которым заигрывали даже учителя, которого в школу привозил синий «линкольн» с собакой на радиаторе, не желали смотреть. Я должен был сотворить нечто героическое. Меня подстегивала ревность и злость, а главное — страх, который я всегда преодолевал. Вот тогда я и решился и пробежал у верблюда под животом.
Феликс затянулся, а Натали, обхватив колени, глядела не мигая.
— Первый раз я пробежал хорошо, и толпа почитателей вознаградила меня топотом и радостным визгом. Я покосился на кнут, но погонщик дремал на осле, сидя по-турецки на красных сапожках. Верблюд вышагивал все так же гордо, только желваки под щекой заходили. Я не придал тому значения, ибо толпа ревом своим вознесла над собой, и я реял, потеряв рассудок и осторожность. Когда же я юркнул под живот вторично, верблюд сложил в трубочку губы и плюнул, словно из брандспойта, окатив мою голову струей зеленой пены.
Впервые я познал коварство толпы и тяжесть падения. Недавние мои почитатели пришли в неописуемый восторг, они забыли о зверинце, они выли, пустили в меня целый град бутербродов. По лицу ползла зловонная пена, мальчики свистели, а девочки, заткнув носы, кричали: «Фи-фи».
Наконец прозвенел звонок, они швырнули в меня последние булки и исчезли. На улице осталась одна белокурая девочка с протянутым платочком и глазами, полными слез.
С тех пор кличка «Верблюд» прочно пристала ко мне.
— Ну а девочка? — спросила Натали.
— Это была печальная история, — продолжал Феликс, — я оказался законченной мерзостью. Я, наверное, был проклят.
— Расскажи.
— Верблюд своим плевком принес мне счастье. Девочка оказалась рядом, и мы подружились. Мы никогда почти не разговаривали, а молча шли в школу. Я молча ожидал ее под окнами музыкального класса, пока она разучивала гаммы, затем также молча, она со скрипкой, а я с ее папкой, — маленькие люди под большими липами — брели домой, с ее братом я дружил и сидел за одной партой.
Это были лучшие времена в моей жизни.
Когда мне исполнилось четырнадцать, объявились «враги народа». Школьники со злобным визгом на портретах в учебниках выкалывали перьями глаза Блюхеру и Тухачевскому. Отец девочки тоже оказался врагом народа. В школе ее и брата встречали гробовым молчанием, учителя не вызывали к доске. По настоянию отца я отказался сидеть рядом с ее братом. Она для меня стала дочерью врага, я обозвал ее «изменницей», потребовал назад свои подарки и мамин гребень и брошь растоптал своими «скороходовскими ботинками». Она молча ушла, сутулясь, с сухими глазами. Но на другое утро опять поджидала меня у подъезда, пристыженная и виноватая. Я не ответил на ее «доброе утро», а до хруста в шее отвернул лицо.
Вскоре она заболела менингитом и в бреду звала меня… Я не пошел, а ее матери сказал, что дела с ней иметь не желаю.
Феликс затянулся дымом и, держа ладонь под сигаретой над лицом Натали, продолжил:
— Брат ее под Севастополем в 44-м погиб при штурме Сапун-горы, там все наши одноклассники «годен-необучен» легли. Отца девочки, одинокого старика, я и теперь встречаю в нашем городе. Мы постоим молча, и он обязательно спросит: «А Лелечку, Феликс, помнишь? — Да сам и ответит: — Как же? Как же? Она ведь тебя так любила! Она бредила тобой, и не верь никому, что она плохая, не верь — это страшная ошибка, она любила тебя всю жизнь, и вовсе она не гулящая. А то, что видели ее в казино с офицерами, так она ж партизанка, подпольщица, ее именем названа улица. Она умерла в гестапо за день до прихода наших».