— Я знаю, что вы врете самозабвенно, даже в мелочах, — папка шлепнулась на стол перед моим носом. — Вот здесь написано, что вы искали людей в поселке, чтобы позвонить в полицию, но шел дождь, ужасный ливень, и в дачных коттеджах не было ни души. А теперь посмотрим в календарь: в тот день на побережье стояла ясная погода, а вечер был таким ветреным, что с пляжных киосков сдувало парусиновые крыши. Семнадцатого февраля в стране не упало ни капли дождя!
— Семнадцатого?
— Разумеется. Четверг, семнадцатого февраля, погода в Эшториле: температура плюсовая, осадков не отмечено. Читайте вот здесь!
Я покачнулся на стуле, и Пруэнса схватил меня за руку.
— Вам плохо? Принесите ему воды.
Семнадцатое? Разве мы говорили не про третье? Третье ведь тоже было четверг. Я закашлялся, вода попала не в то горло, воздух стал горячим и острым, он раздирал мне трахею, плавился и падал на дно грудины смоляными каплями.
Семнадцатое февраля. За неделю до моего ареста.
За неделю, а не за три недели.
Я сижу в тюрьме за что-то другое, но за что?
Я летел через все семь горячих слоев, описанных ламой Джамгоном, вниз, минуя по очереди оживание, черные нити, сокрушение, вопли, громкие вопли, жар и, наконец, чрезвычайный жар, из которого уже нет выхода. Раскинутые ноги Хенриетты, вишневая пенящаяся мякоть, пистолет, из которого не стреляли, коттедж, в котором никто не слыхал о Додо, галерея, которую я не ограбил, и, наконец, венгерский контртенор из барочной оперы, Ласло, который так и не появился. Все это здесь ни при чем. После дождичка в четверг, вот что важно.
— Ему плохо, звоните chefe! — загремело у меня над ухом.
Он сказал chefe, хозяину, я успел подумать, что хотел бы посмотреть на хозяина Пруэнсы, но тут сине-белая кухонная стена снова поплыла у меня перед глазами, я вцепился в край стола, закрыл глаза и стал торопливо читать заговор спокойствия:
пустота в прекрасных занавесях соловей жалуется обезьяна удивлена.
Это помогает, нужно только выбрать правильный ритм. Мне стало заметно лучше, всего-то десять раз и пришлось повторить мантру. Этому фокусу научил меня Ли, вспомнил я, разжал пальцы и сполз со стула на пол. Мне хорошо, хорошо лежать здесь на полу, еще бы этот розовый с мясистым затылком исчез, ишь, выпускает струйку из иглы, кладет мне шершавый плавник на лоб, отойдите же, я с вами не хочу, что это? раз-жевать, говорит он, два-жевать, комната за его спиной беспредельна — вылитый palais de dance, в такой ходят старушки обниматься под довоенные мотивчики, на счет три выплюнуть, царская люстра лилиенталя полыхает прямо над лицом — вот он, стрекозиный глаз! — отойдите, вы пахнете пожухшими стеблями, перестоявшей водой, он задирает мне рукав — touche! в немом предплечье поселяется жар, зато холодно голове, у меня от вас гусиная кожа, подобно тому как участием... удостой нас и вечного пира в твоем царствии, что он бормочет? почему их стало трое, не понимаю, полная горница полицейских, светло-зеленых, как огуречные семечки, дверь закройте, видите — крадется сквозняк? зажать бы его в кулаке, пусть холодит, как сосулька, принесенная на урок рисования, дверь хлопает, бальная люстра распадается на глазочки, на дырочки, и каждая смотрит, и нет обнадеживающего ответа, и нет убедительного опровержения, давным-давно у другого моря это было, и каждая смотрит, каждая, все, все до одной.
* * *
El amor es una locura
Que ni el cura lo cura.
Si el cura lo cura,
Es locura del cura.
Вода потекла у меня по лицу, и я открыл глаза.
Пруэнса сидел на стуле и грыз сухое печенье. Полицейский, который плеснул мне в лицо из стакана, стоял у него за плечом и улыбался, высоко обнажая розовые десны.
— Вставайте, Кайрис, хватит валяться. Что это вы как девка — кашляете, врете, в обморок падаете.
Я смотрел на него с пола, понимая, что приступ прошел, осталась только горячая щекотка в бронхах, но сил, чтобы подняться, почему-то нет.
— Что за дрянь вы мне вкололи?
— Обычное средство. Полагаю, вы читаете кириллицу? — следователь разглядывал какую-то липкую бумажку. — Это было под крышкой в банке с вареньем, я только теперь заметил.
— Дайте сюда! — я с трудом поднялся и сел на стул.
— Это сообщение предназначено вам? Прочтите вслух и переведите нам дословно.
Я взял записку из его руки, положил перед собой на стол, протер очки краем свитера, надел их и громко прочел:
Один студиозус из Кракова
Все прятал всегда одинаково,
Засунул в бокал
И долго искал
Заначку растяпа из Кракова.
Пруэнса терпеливо выслушал мой перевод и в недоумении оглянулся на полицейского:
— Вы что-нибудь поняли, сержант?
— Это мог бы быть лимерик, — пояснил я, — но его здесь нет, это глюк, alucinac^ao. Женщина, которая могла это написать, давно умерла, а про Краков никто, кроме нее, написать не мог.
— Налейте ему еще воды, — Пруэнса махнул сержанту рукой, — а то опять начинается.
— Это он просится в изолятор, чтобы на мягком поваляться, — сказал сержант, отвернув кран до отказа. Он набрал холодной воды в горсть и плеснул мне в лицо. Толстая струя ударялась о латунные пепельницы, сложенные в раковине, я сам сложил их туда за день до ареста, а сполоснуть не успел. Еще воды. Еще.
Двенадцать лет назад я ходил по коридору мимо двери, за которой лилась вода, будто Френсис Дрейк, услышавший звук своего барабана. За дверью была тетка, и мы были дома одни.
В полдень мать побежала на привокзальный базар за маком для кутьи, а Зоя пошла в ванную, чтобы вымыть голову, но потом решила, что успеет выкупаться, и открыла все краны. Что-то жестяное упало и покатилось там за дверью, послышалось португальское проклятие, которое я раньше уже слышал — merda! — а потом сдавленный смех. Мне нужно было увидеть эту женщину голой, я видел ее голой в тартуской гостинице и не понимал, почему теперь — нельзя. Минут через десять я все же постучал в дверь и сказал, что порезался, что мне нужен спирт или одеколон, сию минуту, срочно. Дверь открылась не сразу, но все же открылась. Влажное облако жара выплыло в коридор, тетка, завернутая в голубое мамино полотенце, стояла в дверном проеме и хмуро смотрела на меня.
— Спирт есть на кухне, — сказала она. — Покажи мне, где ты порезался.
Я вошел, довольно грубо ее отодвинув, закрыл за собой дверь, прислонился к ней и медленно оглядел тетку с головы до ног. На голове у нее была купальная шапочка, на лице испарина, а ноги были заметно смуглее, чем тогда, в тартуском отеле, наверное, она наловчилась загорать на своей террасе, не обращая внимания на соседей. Теперь я хотел увидеть все остальное — все, что три года назад мне показали небрежно, будто евнуху или врачу. И правильно сделали, потому что я был племянник Рамо, девственник, пустое место, собутыльник, милый ночной собеседник. Тот, Кому Кладут Голову на Плечо.