— Перед тем, как выставить меня из дому навсегда, он повез меня в Ронду, это недалеко от побережья, испанский городок, где до сих пор проводят корриду. Раз в год туда съезжаются тореро, чтобы помахать колючими накидками.
— Колючими?
— Ну да, расшитыми колючим стеклярусом, я примеряла одну такую — ночью, когда в тамошнем музее никого не было, только сторож, мы двое и бутылка анисовой водки. Сторож был приятелем Зеппо и пустил нас ночевать, предупредив, что трогать ничего нельзя, даже кончиком пальца нельзя прикоснуться, мол, все ужасно ветхое и держится на честном слове. Правда, сторож он был так себе, прикончил анисовку и заснул, а мы пошли осматривать музей — довольно тесный, кстати, втроем не разойдешься.
— А что там было-то? Залитая кровью одежда тореро и орудия дразнения?
— Сам ты орудие дразнения! Одежда, между прочим, поразительная, ее как будто на кукол делали: куцые курточки, штанишки в облипку. Как странно, что они были такими маленькими, ведь быки-то были такими же большими, как теперь. Когда Зеппо открыл витрину и дал мне примерить костюм знаменитого Гузмана с розовым галстуком, я его даже застегнуть не смогла, рукава трещали, словно я в платье младшей сестры пытаюсь втиснуться. Зато мне подошло платье кавалерственной дамы, а веер был огромный и хрустел, будто вязанка тростника.
— А вы не боялись, что парень проснется?
— Господи, да мне все время было не по себе, особенно когда Зеппо вытащил из музейной ниши расшитое золотыми зигзагами седло и стал меня усаживать. Седло было похоже на кресло с двумя спинками, ужасно неудобно.
— Ты занималась любовью в седле четырнадцатого века?
— Глупый Косточка, с ним я готова была заниматься этим где угодно, даже в земляной канаве, которую там вырыли вокруг арены. В темноте арена казалась необъятной, я там танцевала, переодевшись герцогиней, а Зеппо бегал за мной, надев голову быка, потом ему пришлось вымыть голову под краном, потому что волосы пропахли какой-то эфирной дрянью.
— А что потом?
— Потом Зеппо посадил меня на ночной автобус до Альгарвы, сказал, что у него утром важное дело и что он приедет дня через два, а потом сунул мне в карман одну вещицу, попросив хранить как зеницу ока. Вернулся он и правда через два дня, только не один, так что мне пришлось собрать вещи и переехать в столицу. Ладно, пошли домой, у меня ноги промокли, — сказала она внезапно. Голос у нее поплыл, но глаза остались сухими, я нарочно посмотрел.
И мы пошли домой.
Что до меня, я плакал не меньше двух раз за последние несколько лет. Первый раз — когда загнал зазубренный осколок в ступню, подбирая остатки декантера, лопнувшего прямо у меня в руках. Я полчаса просидел под лампой, тыкал штопальной иглой в ногу и шипел, но все зря — только рану расковырял преогромную, а когда бросил иглу, заметил, что лицо залито слезами. Второй раз — когда увидел реку из окна полицейского фургона и понял, что моей бескручинной лиссабонской жизни пришел конец. Правда, я плакал от злости и всего минуту, но слезы-то выступили, значит, и этот плач засчитан.
Я все еще думал об этом, когда мы остановились перед стальными дверями морга, двери даже на вид были холодными, как ворота Нифльхейма, на правой створке какой-то здешний шутник написал черной краской: Revertitur in terram suam, unde erat.
Пруэнса вошел первым и пробыл там некоторое время, а мне разрешили сесть на стул, над которым была вытертая отметина — я сразу представил себе, сколько затылков прислонялось к этой стене год за годом, делая пятно все более безнадежным. Минут десять я сидел, свесив руки между колен, и вдыхал смесь ацетона, бунзеновских горелок, жидкого мыла и реактивов, струившуюся из дверей лаборатории. На двери лаборатории была надпись «Не входить. Только для персонала», а на двери морга «Manter a calma».
Кого они собираются мне показать? Ласло? Додо? Ферро? Охренеть, сколько у меня появилось знакомых. До сих пор я видел только одного покойника — свою бабушку Йоле, потому что на тетку я не стал смотреть, когда она лежала в своей спальне, хотя мать и косилась на меня со значением, стискивая ладони у груди. Я не хотел видеть тетку мертвой, потому что она была теткой, а не подсыхающим бен-джонсоновским trunk of humors. Я так и не смог подойти к ней и отирался поодаль, за спинами плакальщиц, надеясь, что дым моей самокрутки останется незамеченным. А потом тетка сама превратилась в дым. И немного пепла.
— Прошу вас, — сказал следователь, делая мне знак из дверей, и я вошел. Это был еще не морг, а что-то вроде прихожей, перегороженной рифленым стеклом, за стеклом была комната, от пола до потолка выложенная грязно-белым кафелем. Я ожидал увидеть холодильные камеры, стол для аутопсии и прочее, но увидел только длинную скамью и смотрителя в халате, возившегося с каталкой. На смотрителе были резиновые сапоги, как будто он собрался поработать в саду после дождя. Потом я надел очки и разглядел еще один проход, ведущий, наверное, в прозекторскую. Смотритель скрылся там вместе с каталкой и вскоре вернулся с железным ящиком.
Пруэнса вздохнул, толкнул стеклянную дверь, вошел в комнату и сразу зажал нос пальцами. Я представил себе сладковатый запах гниения и формалина, ударивший ему в ноздри, и поежился. Смотритель щелкнул пружиной, откинул одну из стенок ящика, будто борт у грузовика, и выволок тело на скамью, осторожно придерживая за плечи. Я прижал нос к стеклу и увидел голову трупа, запрокинутую, со светлыми, свисающими, будто мокрая пряжа, волосами. Клеенка, которой накрыли тело, была довольно куцей, того стыдного розового цвета, который могут выносить только грудные младенцы и мертвецы.
Такую же клеенку я видел у нас дома, мать принесла два лоскута из своей больницы и сшила из них занавеску для душа. Ничего уродливее этой вещи я не видел, даже в тартуском общежитии, где армейские одеяла, впитавшие тонны телесной жидкости, были в три слоя простеганы толстой ниткой, чтобы не разлезлись, а чугунные чайники выдавались комендантом под расписку.
Пруэнса уже стоял в изголовье скамьи, с любопытством разглядывая запрокинутое бледное лицо с морозными кругами у глаз. Из-под клеенки виднелась нога с биркой на щиколотке и рука, откинутая вниз, на руке чернело знакомое кольцо из оникса, на мизинце не хватало верхней фаланги. Имя и фамилия на бирке были напечатаны на машинке, внизу кто-то подписал от руки: «год рождения 1974 — год смерти 2011».
— Посмотрите внимательно, — сказал человек в синем халате, выходя в коридор. — Вам хорошо видно? Хотите подойти поближе? Вы узнаете этого человека? Назовите его полное имя.
— Да, узнаю, — сказал я, пятясь от стекла и натыкаясь на стоявшего за мной конвоира. — Это мой друг. Его зовут Лютас. Лютаурас Йокубас Рауба.
Бубенцы Бадага
Outside of a dog, a book is man’s best friend.
Inside of a dog, it’s too dark to read.
Groucho Marx
— Это чистильщик! — закричал я, увидев его ботинки. «Доктор Мартенс» цвета болотной зелени, второй такой пары просто быть не может в Лиссабоне, городе шлепанцев и плетеных сандалий. Наглая ребристая подошва посмотрела мне прямо в глаза, когда чистильщик закинул ногу за ногу.