Вероятно, судьба поступает со мной таким же образом, только теперь я оказался в роли застигнутой врасплох эстонки — лежу на спине, больно вжимаясь в ржавые пружины, и смотрю в пылающее мокрое лицо своего ближайшего будущего. Адвокат говорит, что срок будет длинным, потому что здесь не любят иностранцев, убивающих других иностранцев на португальской земле, да и где их любят? Тебя вышлют в Литву, говорит он, я слышал — там отменили смертную казнь лет десять тому назад? Тогда тебе повезло. Он говорит это равнодушно, но я читаю в его глазах: а при маркизе Помбале мы бы тебя повесили, дружок, непременно повесили бы.
* * *
И словно вор — я не люблю огней,
Крадусь во тьме то ощупью, то бегом.
Габия пришла ко мне в тюрьму.
На этот раз она была настоящей Габией, а не фантомом, который мерещился мне за зеркалом в кабинете Пруэнсы. Она сидела очень прямо, лицом к окну, и барабанила по столу пальцами. Теми же восковыми, аккуратно вылепленными пальцами, которые я любил засовывать себе в рот. Я смотрел ей в спину, стоя в дверях комнаты для свиданий, перегороженной стеклянной стеной, но входить не входил. В тот день там было так много народу, целое цыганское семейство, бряцающее серьгами, оглушающее то смехом, то птичьими скорбными вскриками. Перед Габией лежал сверток в пергаменте, я подумал, что с нее станется принести мне горячих булок или кусок хамона. А здорово было бы.
Тело моего мужа привезут в Вильнюс, скажет она, я купила место на Бернардинском кладбище, если вернешься домой, сможешь его навестить. Это несчастный случай, скажет она, ты здесь надолго не задержишься. Поешь хамона вот.
Ты убийца, скажет она, я всегда знала, что ты его ненавидишь.
Чтоб ты сдох, скажет она.
Постояв там несколько минут, я повернулся к охраннику и попросил отвести меня обратно в камеру. Я не знал, о чем с ней говорить. В этой тюрьме меня не водили на опознание, вероятно, нашлось кому опознавать, так что я не видел мертвого Лютаса при дневном свете. Я помнил то, к чему прикоснулся рукой в темноте: неожиданно острый подбородок и ледяное адамово яблоко. Но я был уверен, что на этот раз он мертв. И не хотел говорить об этом с Габией.
В сущности, эта женщина — такая же шлюха, как и лирнесская царевна, отданная Ахиллу в качестве военной добычи. Доставшись потом микенскому царю, она с той же страстью мыла ему пыльные ноги, а вернувшись к Ахиллу после поражения греков, стала его верной рабыней, как ни в чем не бывало. Только вот война между нами с Лютасом была такой потаенной, что я ее даже не сразу заметил. Когда мы встретились с ним в Лиссабоне, я упомянул кукольницу только однажды, мельком, и сразу наткнулся на его улыбку, такую же студеную и чистую, как осколки льда в моем недавнем сне. К тому времени я напрочь забыл чулан на улице Пилес и даже не чувствовал себя виноватым. А вот он не забыл.
Он считал себя вправе наказывать меня, он придумал сценарий, острый и двойной, как минойский топорик, он мог вычислить все ходы, страхи и переживания, легко, как аккадский бог, мог предвидеть злодеяния, еще только задуманные.
Поднявшись на второй этаж, я вдруг остановился, расстегнул штаны на глазах у оторопевшего охранника, запустил руку в трусы и достал тавромахию, завернутую в носовой платок. Платок я оставил себе, а вещь попросил передать сеньоре с рыжими волосами, ожидающей свидания. Записку писать было не на чем, да и не слишком хотелось. Конвойный посмотрел на меня, как на психа, и даже от десятки отказался, хотя это обычная такса за мелкую услугу.
Теперь тавромахия будет у вдовы, она вернется в Литву, всласть попутешествовав по тайникам и карманам, и вряд ли я с ней когда-нибудь встречусь. Черненые быки величиной с божью коровку будут пастись в заваленной лоскутами мастерской, среди алебастровых лодыжек и ягодиц. Ну и черт с ними. У кого нет дома, тому и тавромахия не нужна.
Когда я вернулся в камеру, сокамерники играли в покер на пачку мятой оберточной бумаги, и мне пришлось снять с руки часы, чтобы уговорить их уступить ее мне. Мы торговались часа полтора, пока я не получил всю стопку и синий фломастер в придачу. Мои брутальные соседи могли бы отобрать «Победу» без бумаги и разговоров, но это было бы не так интересно.
Похоже, я начал понимать, как устроены эти люди.
Странно писать такое, но дни, проведенные в сетубальской тюрьме, кажутся мне немного сомнительными, несмотря на сурового Тьягу и остальных — заключенных высшего качества, таких не подделаешь. Каждое утро я просыпаюсь с тайной мыслью, что дверь откроется, просунется голова охранника, и меня со смехом вызовут на выход с вещами. Время от времени я подхожу к двери и незаметно толкаю ее и дергаю. Я перестал доверять тому, что вижу. Единственное, в чем нельзя усомниться, это лицо моего друга с пунцовой пузырящейся дырой на месте глаза.
У литовцев есть бог пчел и бог льна, бог, ведающий брожением пива, и даже бог, дующий на волны, а бога дружбы нет. Нет никого, кто охранял бы согласие между бичулисами, глядя тысячью глаз и слушая тысячью ушей. Я видел такого бога на персидском барельефе, где он вонзает нож в бок быка, отвернув лицо, помню даже слово «тавроктония», показавшееся мне нелепым, впрочем, как и русское «заклание». Слова, связанные с убийством, редко бывают благозвучными, возьмите хоть sacrum или assassinat. Ладно, не буду мучить тебя своей мнимой ученостью. Скажу проще: я был обречен на поражение в этой игре, так пепел изначально заложен в дровах, предназначенных к сожжению.
Я начинаю понимать, что происходит, различать плетение пряжи, вернее — я вижу уток, но крученая основа этого лоскута ускользает из пальцев. Как получилось, что история обернулась смертью того, кто ее придумал? Чем мой покойный друг намеревался ее завершить, если бы остался в живых? И еще — была ли в этом проекте хоть капля мстительной горечи, или он думал только о деньгах? Видишь, сколько вопросов, они-то и есть уток, заполняющий промежутки между нитями и делающий ткань еще плотнее и беспросветнее. А пока я сижу тут с челноком в негнущихся пальцах, в моем переулке все идет своим чередом: Альмейда курит на пороге своей парикмахерской, на дне фонтана подсыхают горькие городские апельсины, пчелы сосут лиловую джакаранду, мальчишки лупят мячом в стенку на задворках Санта-Энграсии, и эхо колотится в мои окна, не мытые с прошлой осени.
Знаешь, что я сделаю, когда выйду отсюда? Найду палку с крючком, чтобы выудить свою рукопись из ниши в стене переулка Сантарем. Именно там я спрятал свой компьютер перед вторым арестом, только компьютер надежно упакован, а рукопись лежит на самом дне, и от нее остались, наверное, одни заплесневелые клочья. Полистаю ее, понюхаю и закину в угли, под решетку для гриля в «Canto Idíliko». Там ей самое место, как и всей вообще литературе.
Все, заканчиваю, в камере начинается драка, и мне придется встать на сторону Тьягу.
* * *
Now, once again where does it rain?
On the plain! On the plain!
And where’s that soggy plain?