«Нет, нет, — ответил он с нескладной и простодушной придурковатой улыбкой, — детей и стариков там не было. Они уже давно на небесах». И тут же, роясь в карманах, он, в свою очередь, спросил у Иды, не хочет ли она купить женские часики, не новые… Поскольку Ида отказалась, он с тем же предложением обратился потом к бармену. Он готов был также обменять часы на бутылку коньяка или граппы, или еще чего-нибудь другого.
…Ида больше не ходила в гетто после того дня — первого июня прошлого года. И, насколько мне известно, пока была жива, она ни разу там не появилась.
В конце ноября еще одно возвращение зажгло надежду в семье Маррокко: из России вернулся Клементе, брат Консолаты. Его появление, после столь долгого молчания и безрезультатных розысков, было воспринято как чудо. Однако не прошло и недели, как Консолата начала бормотать с многозначительным видом: «Наверное, ему лучше было бы не возвращаться…» Действительно, он уезжал из Рима живым и здоровым, а вернулся инвалидом, без пальцев на одной ноге и без трех пальцев на правой руке — он отморозил их в 1943 году во время отступления. А до войны он работал столяром. И что ему теперь было делать, хромому и беспалому? Консолата боялась, что ей придется работать за двоих.
Сначала Клементе обматывал изувеченную руку грязным шарфом, как будто стыдился ее. Потом Филомена связала ему черную перчатку, прикрывающую всю ладонь, кроме двух здоровых пальцев. С этого момента в округе к нему прилепилось прозвище Черная Рука.
О Джованнино он не мог сказать ничего определенного. Последний раз он видел его во время отступления с того берега Дона, в январе 1943 года, кажется, числа 20-го, по его расчетам, а может, 24-го, или 25-го (кто там вел тогда счет дням и ночам?). Они отступали вместе с Джованнино по замерзшей дороге или болоту, посреди беспорядочно двигавшихся небольших грузовиков, саней, быков, лошадей, пеших. Они с Джованнино шли пешком, отстав от своей колонны, которая распалась на мелкие рассеявшиеся части. В какой-то момент Джованнино от страшной усталости упал на колени. Тогда Клементе, сняв с него вещевой мешок, помог ему подняться и двинуться дальше, но через пару километров Джованнино снова упал, а потом еще, и так два или три раза. Наконец, не в силах бороться со страшной усталостью, он уселся отдохнуть на обочине в надежде, что какие-нибудь сани или повозка остановятся и подберут его. Он не был ранен, а только жаловался на сильную жажду. Клементе, прежде чем уйти вперед, собрал на земле пригоршню снега и напоил его из ладони. С тех пор они больше не виделись. Спустя некоторое время Клементе сдался русским. За годы, проведенные в Сибири и Средней Азии, среди пленных он не встретил ни одного общего знакомого, который мог бы сообщить ему какие-нибудь новости о Джованнино.
Маррокко сделали вывод, что, может быть, и Джованнино сдался русским и попал в какой-нибудь другой лагерь для военнопленных, в другом месте (Россия — большая). В этом случае, репатриировавшись после окончания войны с каким-нибудь из следующих воинских эшелонов, он мог вернуться домой с минуты на минуту.
В день возвращения Клементе появился дома, опираясь на костыль. На нем была немецкая шинель, в кармане несколько лир. На итальянской границе в счет неполученного денежного довольствия ему выдали тысячу пятьсот лир, которые, из-за незнания теперешних цен в Италии, показались ему настоящим богатством. Он истратил их почти все по дороге из Бреннера в Рим, купив несколько литров вина и бутербродов. «Двести лир за двести граммов колбасы!» — возмущался он. Из всей своей длинной истории он постоянно вспоминал только об этом. Обо всем остальном он говорил мало и неохотно.
Клементе родился в 1916 году, теперь ему было около тридцати лет, но поскольку раньше он был полным, то сейчас казался моложе, чем до войны. При отправке на фронт он весил более девяноста килограммов, а теперь меньше шестидесяти. Его лицо из ярко-красного превратилось в желтоватое из-за малярии, которой он переболел в Средней Азии в лагере для военнопленных. Теперь, по его словам, он выздоровел и чувствовал себя хорошо. Он утверждал также, что его увечье нисколько не мешает ему работать, в лагере он всегда что-то делал: собирал хлопок, сухую траву для обогрева, колол дрова, а при необходимости и столярничал. Например, он сам соорудил себе там для увечной, покрытой шрамами ступни, нечто вроде деревянного протеза, который он тесьмой привязывал к ноге, и даже мог ходить без палки.
Клементе говорил все это с мрачным видом, и хотя не обращался ни к кому в особенности, было понятно, что слова его предназначались, прежде всего, сестре, чтобы дать ей понять, что он — не бедный больной калека, как она считала, и не нуждается ни в ней, ни в ком-либо другом. Но, по правде сказать (он не хотел в этом признаваться), уже в лагере в Средней Азии военные врачи, заметив его перемежающиеся приступы лихорадки, на время освободили его от работ и положили в лагерную больницу, называемую лазаретом. Потом его выписали как выздоровевшего. А постоянная усталость, которая теперь наваливалась на него, была вызвана, по его словам, ничем иным, как долгой двухмесячной дорогой домой.
Раньше, в молодости, Черная Рука был медлительным и ленивым. Например, он был недоволен, что не мог (кроме воскресений) поспать немного после обеда. Рано утром, чтобы заставить Клементе встать и идти на работу, нужно было будить его по нескольку раз. Теперь дела обстояли иначе, но одного желания работать было недостаточно: малейшее усилие утомляло его так, что иногда у него вдруг темнело в глазах от слабости только потому, что он слишком долго стоял на ногах. Ему приходилось лечь, чтобы вновь обрести зрение.
Другим унижением для Клементе была невозможность выпивать, как раньше. Прежде вино было для него не вредной привычкой, а удовольствием. Помимо того, что вино было приятно на вкус и пилось в компании, оно еще и позволяло ему потешить самолюбие, так как он становился живым, разговорчивым и даже красноречивым. Кроме того, он мог похвалиться тем, что пил много, не пьянея. Теперь же, когда все вокруг, особенно в первые дни после возвращения из России, наперебой угощали его, любое вино, будь то белое фраскати или орвьето, или красное кьянти (как и марочное, неббьоло, купленное им сразу при въезде в Северную Италию), оставляло у него во рту горький привкус. Уже с первых глотков он чувствовал себя еще более подавленным, в желудке жгло, как от горячих углей. Тем не менее, прежняя привычка толкала его в остерию, где, не вставая из-за стола, он мог провести за бутылочкой вина целый день. Но в этом молчаливом и мрачном человеке уже невозможно было узнать прежнего весельчака.
Знакомые Клементе, как и его сестра, уже давно потеряли надежду увидеть его живым; поэтому они встретили новость о его возвращении удивленными возгласами, это было как воскресение из мертвых, весть передавали из уст в уста, все торопились к его дому, чтобы увидеть вернувшегося. Однако Клементе, находясь в центре всеобщего внимания и радостного удивления, почему-то чувствовал себя чужим, лишним, и в компании замыкался в себе, как Лазарь в своем саване. Однако присутствие людей было ему необходимо; оставаясь один даже на несколько минут, он ощущал тревогу и страх.
В остерии не только его друзья, но также и клиенты за другими столиками сначала приставали к нему с расспросами, но он уклонялся от ответов, говоря неохотно с кривой усмешкой: «Что об этом рассказывать… все равно, кто там не побывал, не поймет… никто не поверит тому, что я там пережил». Иногда, в припадке ярости после выпитого горького вина, вместо ответа он ругался: «Вы, тыловые крысы, что вы теперь хотите услышать?! Надо было вам там побывать!» Иногда, в ответ на настойчивые вопросы он насмешливо бросал несколько слов: «Значит, хотите знать, что я там видел? Сотни трупов, уложенные в поленницу как бревна от пола до потолка, замерзшие, без глаз!.. Где? В Сибири! Там вороны, волки… Я видел, как волки сбегались на запах людских конвоев… Я видел белых людоедов! И это еще ничего», — добавлял он всякий раз со злым удовольствием, его мрачный взгляд намекал на все то, о чем он молчал.