В ту секунду, когда его душа должна была покинуть тело, я, вскрикнув от изумления, увидел, как мой конь внезапно вспыхнул — так порой случается с деревьями в лесу — и мгновенно превратился в высокое пламя, в котором, как мне показалось, я разглядел (было ли то воспоминание, мираж или сон?) соборы, парившие в воздухе, океанские глубины и острые обломки красных статуй.
Созерцание этого рвущегося к небу пламени породило во мне неописуемый восторг, и я забыл обо всем на свете. Если бы в тот момент кто-нибудь сказал мне, что моя повозка с овощами перевернулась, вся зелень рассыпалась и лежит в пыли, вероятнее всего, я не пошевелил бы и пальцем.
Скоро от пылающего факела, в какой преобразилось тело моего коня, не осталось ничего, кроме струйки дыма. И, право слово, когда все кончилось, я вздохнул с облегчением, избавившись наконец от коня.
Но с того дня я потерял покой.
Один вопрос преследует меня, не оставляя ни на секунду: как отомстят мне силы Преисподней и Неба за то, что я сотворил с конем?
Ибо силы Небесные также участвовали в создании моего дикого коня. Это несомненно.
Два сапфира
Синьора остановилась перед витриной своего ювелира, как перед входом в дивный сад. Глазастые павлиньи хвосты распускались среди сверкающих камней; в центре блистательной композиции из ограненных и круглых плодов, обвитые затейливыми цветочными гирляндами сверкали два сапфира в платиновой оправе, подобно двум чистейшим родникам. При виде этих серег в горле синьоры возникло тремоло, которое обыкновенно предшествует пению и вдохновенному полету фантазии. Сгорая от нетерпения, она поддалась этому порыву и вошла внутрь.
В лавке любили синьору, всегда встречали с распростертыми объятьями, любезничали, восхищались новыми нарядами и украшениями, подчеркивающими ее красоту.
— Эта жемчужная диадема словно создана для вас, синьора, — с придыханием проговорила продавщица.
А продавец сказал:
— Когда нам принесли эту крошечную золотую химеру, все закричали, хозяин может подтвердить, что ее необходимо немедленно приколоть на черное платье синьоры!
Но синьора указала пальцем на два сапфира, выставленные в витрине.
Внимательно разглядев их вблизи и уже считая своими, она рассеянно выслушала ювелира, который назвал ей цену серег, всего лишь миг колебалась, затем решительно кивнула и купила сапфиры.
Вот они уже покоятся в сумочке синьоры, сделав ее походку легче и стремительнее, словно у синьоры выросли крылья.
«После такой траты, — пробормотала она себе под нос, — я должна быть бережливее». И потому, вместо того чтобы взять такси, она села в трамвай.
Напротив сидели две простолюдинки, одна из них, кроткая красавица с фарфоровым лицом и царственной осанкой, держала на коленях ребенка лет двух от роду. Ребенок был красив, как мать, лишь с той разницей, что глаза у него были голубые, а у матери — черные; однако их благородный цвет был неестественно мутным.
Женщина рассказывала соседке, что она едет от доктора-окулиста, который откровенно предупредил ее о том, что мальчик вот-вот ослепнет. Правда, зрение можно спасти, сделав операцию, но операция стоит целую тысячу лир, а где найдешь такую сумму? И обе удрученно покачали головой. Мать, с царственной осанкой и плавными жестами, нежно прижала к себе сына, отвернулась и стала смотреть на улицу Соседка сочувственно погладила малыша по голове.
Погасшие глаза ребенка остановились на синьоре; она, с сильным сердцебиением и пылающим лицом, подумала: «В моей сумочке лежит тысяча лир, я могла бы отдать их этой несчастной женщине. Тогда удалось бы сделать операцию, и эти глазки засияли бы, точно мои сапфиры, как если бы кто-то протер их, сперва замутив дыханием. Нет ничего проще. Сейчас я так и поступлю». Но именно в то мгновенье, когда она это подумала и уже почти открыла рот, чтобы сказать: «Послушайте, моя дорогая…», трамвайный кондуктор объявил остановку:
— Площадь Россини! Площадь Россини!
Синьора жила как раз на этой площади и торопливо, сжимая в руках свою сумочку, сошла с трамвая, который затем с лязгом тронулся и вскоре исчез из вида.
Дома синьора не могла налюбоваться на свои сапфиры. Они переливались всеми цветами радуги, и блеск их был чист и ясен. Сидя перед зеркалом, синьора примерила серьги и разглядывала свое отражение: как сапфиры сочетаются с бледностью ее лба, с нежным румянцем щек, изящными руками. Вдруг ей показалось, что где-то рядом прозвучал тонкий, жалобный плач, и по телу ее пробежала дрожь.
Близнецы
При известии о том, что родились близнецы, женщина в ночном чепце расплылась в улыбке. Роженица тотчас попросила повязать на запястья новорожденных ленты разных цветов, чтобы отличать одного от другого. Так Пьетро получил красную ленту, а Антонио — черную.
Братская любовь, которую они пронесли через все детство, была редкостью в этом городе скупердяев и молчальников. На крутых улицах, в глухих закоулках, на лестницах со стремительным бегом ступеней встречались исключительно люди торопливые, кулаки у них в карманах были сжаты от ревности к собственным деньгам, глаза опущены, все избегали смотреть друг другу в лицо.
До сих пор сохранился маленький двор за высокой стеной, где играли братья. Со дня своего появления на свет они никогда не расставались. Кормилица водила их вместе на прогулки; колыбели, в которых они спали, стояли рядом. Когда мальчики подросли, они стали подходить к зеркалу, сравнивать себя и, обнаружив абсолютное сходство, перемежали восторженный смех с восторженными восклицаниями. Если их случайно разлучали, они плачем и криками тотчас требовали вернуть брата. Их внешнее сходство и общность детских впечатлений породили своего рода духовное родство. На протяжении многих лет они смотрели на мир одними глазами.
Однако с течением времени в их характерах стали проявляться различия. Рассудительный и немногословный Антонио созревал раньше: сообразительность, позволявшая ему первенствовать в учебе, сочеталась с чувствительностью, из-за которой он часто выглядел меланхоличным и подавленным. Им владело тщеславие, в котором Антонио не желал признаваться ни себе, ни окружающим; он тщательно следил за своей внешностью и много внимания уделял одежде. Скоро Антонио сделался заводилой в компании сверстников, оставив далеко позади себя брата Пьетро.
Пьетро, несмотря на свой ум и живое воображение, был начисто лишен амбиций и, не умея прислушиваться к голосу разума, всецело полагался на внезапные порывы и интуицию. Ни один предмет не занимал его более чем на час; ничто не вызывало в нем большего отвращения, чем дисциплина и послушание. Единственным созданием, к которому он относился с тайной любовью или, лучше сказать, с тайным восхищением, оставался его брат Антонио.
Почти ежедневно Антонио, выходя из школы — с пышными локонами, щеголяя в элегантном костюме, — видел на углу брата, поджидавшего его. Пьетро в школу не ходил, а проводил утро на портовых улочках в драках с хулиганами либо выпивая с моряками, сошедшими с причаливших судов. Взлохмаченный, грязный, со ссадинами на коленках, верный своей привычке встречать брата, он радовался при виде Антонио. А тот, окруженный товарищами, безусловно признавшими его лидерство, хотя и улыбался брату, но заливался краской стыда. Мысль о брате, его искаженной копии, каждый день караулившем у дверей школы, доставляла ему смутное беспокойство. Антонио мог бы (признавался он себе в этом с неудовольствием), пользуясь своим влиянием на Пьетро, заставить того бросить свои пагубные привычки; но эгоизм, за которым Антонио прятал свою излишнюю чувствительность, мешал ему сделать это. Тем временем Пьетро катился по наклонной, и его дикарское безрассудство принимало все более грубые формы. Антонио вздохнул с облегчением, когда брат исчез из города, подавшись неизвестно куда. Его не было двадцать лет.