Может быть, Эпштейн знает точно. Может, он мне расскажет. Чтобы переубедить меня.
Но я не дам себя переубедить. Придется им меня убить. Жить дальше со сломанным позвоночником я не хочу.
Так я ему скажу. Именно так. Этими самыми словами.
На сей раз я все-таки пришел к комендатуре, которую обычно обхожу стороной. Украшенное завитушками государственное здание с двумя рядами мансард. Раньше тут была ратуша.
Я мог бы избавить себя от визита к Эпштейну и пойти прямо к Раму. Охраны перед дверью нет. Они знают: по своей воле никто в здание не войдет. Никто с желтой звездой. Сюда приказывают явиться. Или волокут.
Кабинет Рама на втором этаже. Я бы, пожалуй, не добрался до него. Загремел бы в подвал, где у них кабинки для допроса. Иногда крики оттуда долетают до кофейни. И надо делать вид, что не слышишь их.
Я не храбрец. Я боюсь смерти. Но сейчас я пойду к Эпштейну и скажу ему, что не стану снимать фильм. Не из мужества, а из страха. Из страха, что придется жить с этим каждый день.
От Рыночной площади доносится запах роз. Посаженных для лакировки города. Если бы это было в их силах, они запретили бы нам вдыхать этот аромат. По крайней мере, за кражу цветов назначили наказание — смертную казнь.
Угроза у них всегда одна: смерть. Это все равно что чинить часы молотком.
Однажды Ольга проходила мимо, и ее подозвал эсэсовец. Раньше она его никогда не видела. Высокий чин. Должно быть, прибыл из Праги. Офицер нюхал розу, срезанную для этого. И теперь вложил ее Ольге в руку. Сказал: „Это тебе“. И пошел дальше. Она от ужаса так крепко стиснула стебель с шипами, что укололась до крови. Он не обернулся.
Роза давно засохла, но не обронила ни одного лепестка.
Я не верю в предзнаменования.
Сейчас я пойду к Эпштейну.
Все вышло иначе. Я буду снимать этот фильм. Я не могу позволить себе роскошь быть мучеником.
Я был к этому готов. Если я потом буду упрекать себя, я могу вспомнить об этом. Я уже стоял в приемной Эпштейна.
Где сидели все те же люди, что и в прошлый раз. Там всегда сидят одни и те же люди. Я хотел пройти мимо них, не хотел ждать, пока меня вызовут, собирался просто отодвинуть в сторону секретарей Эпштейна, которые там важничают. Но кто-то поймал меня за рукав и остановил.
Д-р Шпрингер. Мой сосед по борделю. В белом халате, забрызганном кровью.
— Мне надо с вами поговорить, Геррон, — сказал он.
Это было снова как тогда, в Схувбурге, где тоже, когда идешь через зал, тысячи рук пытаются изловить тебя, тянут к себе и все хотят одного и того же: „Вы должны мне помочь, вы должны для меня это сделать, ведь вы можете“.
А я ничего не мог.
— Потом, — сказал я. — В другой раз.
Зная, что другого раза не будет.
— Сейчас, — настаивал Шпрингер. То был приказ. — Вас не было дома, и я решил, что вы отправились сюда. — Он говорил шепотом, но это никому не бросалось в глаза. В приемной Эпштейна все разговоры ведутся заговорщицким тоном. Нельзя давать случайному слушателю преимущество. Кто прослышал о списке, который не так скоро заполнится, о рабочем месте, которое делает человека незаменимым, должен следить за тем, чтобы об этом не прознал никто другой. Место в спасательной шлюпке — редкость. Кто отдаст свое, тот сам утонет.
— Три минуты, — сказал Шпрингер. — Они ничего не решают.
Для меня они решали многое, решала каждая секунда. Я ведь не герой. И даже не хороший актер, изображающий героя. Потому что боюсь собственных колебаний, по каким бы то ни было причинам — по трусости, по слабости, по глупости. Потому что я не знал, останется ли у меня через три минуты или через пять сила воли сделать то, что я должен сделать. Д-р Шпрингер не отпускал меня. Тянул за собой, как тянут упирающегося ребенка. Он на голову ниже меня, но у него авторитет человека, который привык к тому, что ему достаточно протянуть руку — и в нее вложат нужный инструмент.
На улице он остановился передо мной. Положил руки мне на плечи. Для этого ему пришлось поднять руки вверх. Жест, который я часто наблюдал у врачей. Это всегда было при необходимости объявить плохой прогноз. Будьте мужественны — вот что означает этот жест. Я подумал: что-то случилось с Ольгой.
А он сказал:
— Вы должны снять этот фильм.
Он ничего не мог об этом знать. Это было невозможно. Все держалось в строжайшей тайне, так распорядился Рам. Но д-р Шпрингер знал.
Он ответил на мой вопрос до того, как я успел его задать.
— Эпштейн, — сказал он. — Он иногда приходит ко мне в больницу. Когда ему нужен укол, чтобы он мог делать то, что должен делать.
Он сказал больница, а не медпункт, как говорят другие. Он так привык по своей прежней жизни.
— Можете не беспокоиться, — сказал он. — Кроме меня, не знает больше никто. Хотя, конечно, скоро будет знать весь Терезин. Как только вы приступите к съемкам.
— Я не буду делать этот фильм, — сказал я.
Он отрицательно покачал головой. Маленькое, сочувственное движение. Какое он, наверное, делает, когда приходится отнять последнюю надежду у родственников пациента. Мне очень жаль, но диагноз не изменишь. Ваш сын, ваш брат, ваш муж умрет.
— Вы снимете этот фильм.
— Ни за что на свете…
Он перебил меня до того, как мои возражения перешли в монолог. Опять типичный жест врача. Мне очень жаль, но положение безвыходное. Нет, не имеет смысла привлекать еще одного специалиста. Других методов лечения не существует.
— Я вам объясню, — сказал он. — Это из-за Герты Унгар.
Этого имени я никогда не слышал.
— Моя операционная сестра. Двадцать девять лет. Она стоит в списке на новый транспорт.
— В этом списке стоит много людей.
— Я знаю, — сказал он. Кивнул, как будто я сказал что-то умное. — Как правило, с этим приходится мириться. Как во время эпидемии приходится мириться с тем, что не всех можно вылечить. Но если можно, если у вас есть возможность спасти человека…
— Я должен записаться вместо нее? Но и это не поможет. Если я не послушаюсь Рама, я так или иначе окажусь в ближайшем поезде на Освенцим.
— Нет, — сказал д-р Шпрингер. — Ни вы, ни Герта Унгар. Очень многие имена будут вычеркнуты. Если вы образумитесь.
— Я в своем уме.
Должно быть, я сказал это громко, поскольку несколько человек на улице обернулись в нашу сторону. И тут же снова отвернулись. В том, что кто-то слетает с катушек, здесь нет ничего необычного.
— Слушайте, — сказал д-р Шпрингер. — Я вам объясню.
Это действительно сработало. Так просто, будто у меня в руках вдруг оказалась волшебная палочка.