Он был красивый парень, что называется. Ну, малость выдающийся во все стороны. Отто Буршатц однажды сравнил его с едой в баварской деревенской таверне: все очень хорошее, но всего слишком помногу. Поразительно курчавые волосы, которые совсем не подходят к этому типу. Должно быть, римский легионер оставил свои следы в его генеалогическом древе. Или еврейский лоточник. Такое наследство ему не повредило. Не повредило и тогда, когда начали сортировать людей по расовой принадлежности. Карьеру он сделал в Третьем Рейхе, меня могло бы стошнить, когда я вспоминаю об этом.
Если бы у меня в желудке что-то было.
Фотографы были от него в восторге. Кому-то взбрело в голову, чтобы он взял на руки маленького Курта Буа. Курти тотчас согласился. При всяком безобразии он всегда тут как тут. Когда мы в том ревю в Кадеко придумали, чтоб он играл римлянина Гоюса с большой свастикой, висящей на груди, он некоторое время колебался. Нацисты, которых тогда уже было изрядно, не погладили бы его за такое по головке, это он понимал, но остро́та была хороша, а для него это было главное.
Он удрал из Германии еще раньше меня, всего через неделю после того, как они сделали рейхсканцлером маляра-мазилу. Сегодня он сидит, как все разумные люди, в Америке, и когда там встречается с каким-нибудь старым коллегой из Берлина — с Лорре или с Марлен, — те, возможно, спрашивают: „А почему Геррон так и не приехал? Ведь ему предлагали“. Потому что Геррон идиот, вот почему.
Итак, Курт сидел на руке Корбиниана как обезьянка. Корбиниан был счастлив, потому что люди здесь были все знаменитые, и он в их компании, а в какой-то момент даже в центре событий. Газетчики уже все говорили, какой это, должно быть, крутой получится снимок — огромный мужчина и маленький Курт Буа. Что завтра, наверно, захотят опубликовать именно этот снимок. Шмелинг был этим недоволен. Речь ведь шла, в конце концов, о его поединке и о рекламе этого поединка. Ради этого он пожертвовал половиной тренировочного дня и не хотел бы, чтобы кто-то отвлекал от него внимание. Он услал Корбиниана что-то принести и в его отсутствие рассказал журналистам всю историю. Про поединок с противником, который был гораздо ниже ростом и который его побил; про то, что этот шкаф теперь боится ринга и как боксер больше не состоятелен. А также про то, что его называют маленьким Корбинианом.
Макс не злой человек, совершенно точно нет. Просто он был раздражен.
Когда Корбиниан вернулся — он должен был принести Шмелингу его сигары, хотя во время тренировки курить нельзя, — он уже больше не был ни героем, ни любимцем репортеров. А лишь человеком, над которым можно посмеяться и сделать презрительное замечание.
Корбиниан заметил это не сразу. Предыдущий успех раззадорил его, и он что-то придумал. „Чтобы сфотографировали меня вместе с ним“, — предложил он. „Чтобы господин Геррон тоже однажды побыл меньшим“. Но об этом уже никто и слышать не хотел. Фотографы оттерли его в сторону, словно ворсинку с линзы. Один даже крикнул: „Кыш, кыш в коробочку“.
Коробочка.
Было видно, как это задело Корбиниана — словно прямой удар в лицо. Я не люблю, когда с кем-то без всяких причин обращаются плохо, поэтому я после того был с ним особенно предупредителен. За это он был мне так благодарен, что просто привязался ко мне, и всякий раз, когда мы виделись, очень радовался. Через слово у него шел господин Геррон, даже тогда, когда он меня…
Нет. Эту мысль я не хочу додумывать до конца.
Однажды маленькому Корбиниану разрешили послать в нокаут Макса Шмелинга. Несколько раз. В съемочном павильоне все возможно.
Макс тогда был любимцем публики, хотя все бои в Америке и чемпионат мира были еще впереди. И совершенно логично кому-то в Терре пришла в голову мысль снять с ним фильм. По принципу: бокс — это хорошо, любовь — это хорошо, и насколько же хорошо будет объединить бокс с любовью! У них и там были свои Алеманы, и подходящая история вскоре была сляпана. Склепана из старых запчастей. Молодой талантливый боксер соблазняется слишком ранним успехом, чуть не покидает свою юношескую любовь, но в решающем поединке снова обретает старую верность, а вместе с тем и победу. Хеппи-энд, долгий поцелуй и сладкий звон монеты в кассе. „Любовь и ринг“ — вот как называлась эта сентиментальщина. Конечно же, Шмелинг играл наивного героя Железный Кулак. А я играл алчного менеджера.
Все было запланировано как немой фильм, так и снималось. Но в 1930 году зрители вдруг совершенно свихнулись на новомодном звуковом кино. И в фильм было встроено немного текста. И самая жуткая песня, какую я когда-либо записывал. Только заставлять Макса петь ее было нельзя, он понимал в этом не больше, чем я в плетении кружев. Тем не менее он потом декламировал рефрен, и это еще самая вежливая формулировка. „Сердце боксера знает лишь одну любовь: борьбу за победу — и только“. Перед микрофоном Макс делал такое несчастное лицо — я думаю, что ему легче было добровольно подвергнуть себя тройному нокауту.
Что в фильме изначально и происходило. Там была одна сцена, где герой из-за своих шур-мур пренебрег тренировкой и поэтому проиграл важный бой. Против боксера, который был на голову выше и топорщился мускулами как горилла. Корбиниан.
Мне по моей роли полагалось во время всей сцены сидеть у ринга в толпе статистов, по сигналу ликующих или впадающих в отчаяние. Так что я видел все это бедствие вблизи. То, что Корбиниан со своим дружелюбным лицом крестьянского парня не мог выглядеть по-настоящему грозным, было не самым худшим. Шюнцель, режиссер, просто снимал его сзади, так что видна была лишь его устрашающая мускулатура, а через его плечо выглядывало испуганное лицо Шмелинга.
Проблема была в другом. Решающей точкой в сцене был удар, который должен был опрокинуть Макса на мат. Но Корбиниан просто не решался его провести. Слишком велик был его респект по отношению к Шмелингу. Может, он боялся, что тот ответит. Какова бы ни была причина, но всякий раз он его только задевал, и когда Макс после этого по указанию режиссера падал, выглядело это глупо.
У Шюнцеля срывался весь съемочный план, и он начал кричать. Что сделало Корбиниана еще пугливее. У статистов, которые должны были испуганно вскакивать всякий раз, когда Макс падает на пол, уже болели ноги.
Сам Шмелинг оставался поразительно спокойным. В съемочном павильоне — к моему восхищению — он был абсолютным профи. Просил оператора сказать, в какой момент его лицо не будет в кадре. И тогда шипел на Корбиниана: „Бей, да бей же, идиот!“ С грехом пополам сняли что-то более-менее приемлемое с помощью искусного монтажа — и потом весь кусок из фильма вылетел. Потому что Шмелинг обзавелся американским агентом Джо Джекобсом, а тот ни за какие коврижки не хотел видеть своего подопечного поверженным. Даже на экране.
— Как это будет выглядеть — теперь, когда Мэксу предстоит бороться за звание чемпиона мира?
Он всегда говорил „Мэкс“ вместо „Макс“. Поскольку Терра непременно хотела вывести фильм на экраны и в США, весь сюжет был переписан.
Так Корбиниан лишился последнего шанса сделать себе имя. Может, имей он возможность повесить на стене в гостиной „Кинокурьер“ в рамочке, где рядом с фамилиями Шмелинга, Чехова и Геррона стояла бы и его фамилия, может, если бы он мог рассказывать знакомым, что как боксер он, может, и не стал победителем, зато сделал карьеру в кино, возможно, тогда бы он, удовлетворенный, вернулся в свою баварскую коровью деревню и остаток жизни с удовольствием закатывал в фургон тяжелые бочки с пивом. Но поскольку это было не так, поскольку над ним опять смеялись, он пошел другим путем. Всякому маленькому Корбиниану хочется разок побывать большим.