Не помню, то ли я тогда потащился за Лорой, то ли мы встретились там случайно. Не важно. Она была там, и я был там. Было слышно, как неподалеку за стеной кто-то ругается. Каток для белья опять в который раз сломался.
Я, наверное, сказал что-нибудь тривиально искусительное, как мне полагалось по роли. Может быть, вымаливал у нее поцелуй, держа в руках стопку белья. Она — по моему сценарию — должна была презрительно рассмеяться в ответ и сказать какую-нибудь колкость. Но вместо этого она положила ладонь на мою руку — с тяжелой стопкой простыней я был так же беззащитен, как она тогда с полными „утками“, — и сказала: „Сегодня вечером, когда все уйдут на ужин“. После этого я остался один.
За стеной со скрипом начала проворачиваться рукоять катка для белья.
Целый день я был сам не свой. Я волочился за Лорой — „пасторской дочкой“, неприступной для шашней, и соответствующим образом держался. Это была только игра, не более. По крайней мере, я мог себя в этом убедить. И тут внезапно правила изменились. Мне стало страшно. Не только потому, что я не мог объяснить себе перемену в ее поведении. Гораздо хуже. Она поставила этим под угрозу мой новый образ себя самого, который я с трудом пытался выстроить. Со мной было как с человеком из дедушкиной притчи: не научившись толком ходить на двух ногах, я быстро терял равновесие.
Она не назвала мне место встречи. Вышла из здания, и я последовал за ней. Лазарет находился в тридцати километрах от фронта, в маленьком городке, где не было никаких признаков военных действий.
Лора ни разу не оглянулась. Она шагала по улице так же энергично, как перемещалась от койки к койке в лазарете. Похоже, для нее было само собой разумеющимся, что я иду следом. Это делало меня еще более неуверенным.
По городку петлял ручей, и вдоль берега проходил мелкобуржуазный променад. Хотя я жил здесь уже несколько недель, я его никогда раньше не видел. Человек, который только что потерял свою третью ногу, не совершает дальних прогулок.
Под каким-то деревом Лора остановилась и дождалась меня.
— Если ты хочешь поцеловать меня, можешь это сделать, — сказала она по-деловому. — Но я должна тебе признаться: я в этом деле неопытна.
И она закрыла глаза и подставила губы.
Я поцеловал ее, да. Не стал увиливать. Она сунула мне в рот язык. Наверное, где-то читала, что так делают. Ощущение было такое, будто она ищет потерянную карамельку. Я обнял ее, потому что она, видимо, ждала этого. Сторонний наблюдатель принял бы нас за влюбленных. Мне было от этого немного стыдно, но, с другой стороны, хорошо было осознавать, что роль соблазнителя я смог сыграть убедительно.
Когда мы потом отделились друг от друга, не столько возбужденные, сколько смущенные, она вдруг сказала:
— У меня есть жених, мы обручены, чтоб ты знал. Он не имеет права написать мне, где он, но он воюет против русских. Если он останется жив, мы поженимся. У его родителей тоже своя мясная лавка.
— С ним все будет хорошо, — сказал я.
Она взяла мою руку и стала разглядывать ладонь.
— У него линия жизни длиннее, чем у тебя, — сказала она.
Я попытался выйти из игры так, чтобы не слишком обидеть Лору. Она позволила поцеловать себя, значит, определенно хотела и большего. В этом была для меня угроза.
— Если ты обручена, — начал я, — наверное, будет лучше…
Она отрицательно помотала головой:
— Я хорошо все обдумала. Если ты хочешь быть здесь моим другом, в этом не будет ничего плохого для нас обоих. Ты рад?
— Я самый счастливый человек на свете, — соврал я.
И на следующий же день сел в поезд и поехал домой.
Я встретил Лору еще раз. Это случилось в Лейпциге в 1930 году.
Как раз на экраны вышел „Голубой ангел“, и Яннингс, Валетти и я разъезжали по Германии, чтобы делать рекламу фильму. Вообще-то и Марлен должна была ездить с нами, но она сразу после берлинской премьеры скрылась в направлении Голливуда.
В тот вечер мы после выступления сидели за столиком в фойе кинотеатра и с усердием раздавали автографы. УФА напечатала открытки с нашими фотографиями. Их расхватывали как горячие пирожки.
Когда подошла ее очередь, я автоматически взял следующую открытку и спросил:
— Как ваше имя?
— Ты меня не узнаешь?
Она действительно потолстела. Но ее это не портило. Как и скучная прическа с завивкой. Бывает такой тип людей, которые всегда кажутся не на месте, пока молоды. Теперь, когда Лоре было около сорока, она хорошо подходила и к себе самой, и к окружающему миру. У меня у самого было так же: кто познакомился со мной как с толстым Герроном, не мог представить, что когда-то я был тощий как палка.
Она стала настаивать, чтобы я написал ей на открытке личное посвящение.
— Иначе муж не поверит, что раньше мы были знакомы.
От обязательных посиделок с местными журналистами я отказался. Дескать, вот внезапно объявилась родственница, которую я не видел целую вечность и с которой мне непременно нужно побыть. Коллеги поверили насчет родственницы. Как ни пестовал я все эти годы свою славу бабника — Лора была женщина не того сорта, с которой можно заподозрить интрижку.
Мы сидели в неуютном винном погребке, где были единственными посетителями.
— Вино здесь дрянное, — сказала Лора, — зато спокойно.
Она по-прежнему была так же практична, как и тогда.
Мы задавали друг другу обычные вопросы, и после полутора десятков лет оказалось на удивление мало что рассказать. За моей карьерой она следила по газетам. У нее все протекало так, как того и следовало ожидать. Ее жених, тот, что с длинной линией жизни, дважды был ранен. После войны они поженились.
— Трое детей и две мясные лавки.
По тому, как она это сказала, было видно, что и то и другое для нее одинаково важно.
Причина, наверное, в вине, что я не ограничился этой поверхностной болтовней. Еще при раздаче автографов я был слегка выпивши. Ведь не могли же мы каждый раз высиживать весь фильм. За исключением Рюмана, я и не припомню другого коллегу, который с удовольствием видит себя на экране. После того как нас представили публике, мы на полтора часа скрылись в баре.
Уж идиотом я был всегда.
— Почему ты тогда позволила мне поцеловать себя? — спросил я.
— А ты этого так и не понял?
Пришлось признаться: не понял. Я тогда так и не смог подобрать рифму к ее внезапно изменившемуся поведению.
— По той же причине, по какой ты тогда сбежал.
Я все еще не мог схватить ее мысль. „Дурак есть дурак, — говаривал папа, — тут никакие пилюли не помогут“.
— Смотри, дело было так: я ведь действительно не выглядела девушкой из ревю. — Я хотел было возразить, но она отмахнулась. — И тем не менее все мужчины ко мне приставали. Ничего такого я о себе не воображала из-за этого. После войны, когда ничего не было, люди вырывали друг у друга из рук даже самые худшие куски мяса. Но это мне здорово докучало. — Саксонский говор у нее стал менее очевиден, чем я помнил по прежним временам. — Вот я и подумала, — продолжала она, — что надо завести себе постоянного друга, тогда остальные оставят меня в покое.