Мы молоды, пока нас любят.
Александра Коллонтай
10 мая, 1945
Дорогая моя бабушка, Александра Михайловна! И пишу тебе письмо я, Шуранька! Поздравляю вас с днём великой Победы над фашистами и желаю тебе всего от господа Бога, от нас с мамой и от товарища Сталина Иосифа Виссарионовича, хотя я знаю, что ты революционерка, а не верующая в него и в религию в целом. Это я так про Бога пишу этого, а не про товарища Сталина. Я и сама в него не верю, потому что пионерка, но так написал Антон Павлович Чехов, а мы его изучаем теперь в школе по литературе. Но всё равно нету у меня ни тебя, ни папки моего, а только мама одна есть, но она не говорила мне, где вы оба сейчас с ним, и про то не говорит ещё, знаете вы о том, что я вообще есть на этом белом свете нашей советской земли или не знаете про меня ничего. Она молчит больше или отшучивается. А иногда сердится и огрызает на меня, когда как. А я всё равно своего добьюсь, потому что у меня фамилия, как у тебя, такая же. А раньше мы были Усышкины, когда я родилась, по девичьей маминой, но уже тогда, кроме неё, у меня не было никого, потому что мама сама с первого дня жизни была детдомом из детства.
Это письмо я тебе решила начать похоже тому, как мы недавно проходили в школе про Ваньку Жукова. Он был одинокий мальчик без мамы и папы, и лет ему было тогда ещё меньше, чем мне сейчас, которого отдали в работники к сапожнику, а он плакал постоянно, чистил селёдку с не той стороны от хвоста и хотел, чтобы дедушка Константин Макарыч забрал его к себе обратно на деревню.
Мне сейчас уже почти тринадцать, и нас с мамой привезли обратно в Москву, поездом, после эвакуации, из посёлка городского типа Давлеканово, которое находится в Башкирии. Знаешь, раньше это был город, «безуездный», потому что мне сказали в той ещё школе, что Временное правительство летом 1917 года сделало такой приказ, и посёлок этот стали так называть. Но это кончилось, когда пришла наша советская власть. А ты была в этом правительстве, Шуринька, в смысле, состояла уже? Или тогда ты ещё не сделалась министром призрения? Мне так про тебя мама рассказала, что и Ленина знала и с другими многими дружила революционерами, но только я немножко запуталась, с какими из них ты боролась против кого.
Ты вообще слыхала когда-нибудь про такую нашу далёкую местность? А то, если честно, я так и не поняла, она автономия, местность эта, или просто республика в составе. Но там зимой так люто, что дует, как будто хочет унести тебя ещё дальше, в степные места, которые начинались сразу позади нашего дома. А мы жили у людей, у хороших, но недобрых, потому что они нас приняли и терпели, пока шла война с Гитлером, но потом соседи сказали, что они совсем не хотели, чтобы у них проживали чужие люди из Москвы, но им начальники приказали, и они согласились на наш постой. Получается, они нас все эти четыре года обманывали и ненавидели, потому что скорее хотели избавиться, а мы с мамой ничего об этом не знали и к ним привыкли очень, и не понимали, где было правдивое отношение к нам, а где, получается теперь, одно притворство от них же сплошь и рядом.
Там очень вообще-то красиво, если забыть про всё некрасивое, про всё неудобное для жизни, и что всё время очень хотелось в рот чего-нибудь вкусненького, а не варёную картошку без всего, после которой ничего на привкус не остаётся, никакого запаха еды, и совсем не получается длинных и лакомых слюней. И что было холодно зимой, и дрожь пробирала нас с мамой до самых подмышек и по всему остальному телу. И там ещё было очень много башкир, почти половина тамошнего народа, они знаешь какие красивые и приятные люди, как река Дёма, чем-то на неё похожие — у них у всех высокие и широковатые скулы и узкие глаза, как будто просто гладкие аккуратные щёлочки, и у реки нашей Дёмы тоже много поворотов всяких и изгибов, как будто выпуклая она, как лицо у коренного башкирского человека, но только не совсем старого, с худенькой бородой, а помоложе, с чистой и натянутой кожей, как на воздушном шарике.
А ещё я приучилась пить кумыс, и мне это понравилось. Хозяева наши приносили откуда-то и продавали маме понемножечку или меняли на остатки наших городских вещей. Последний раз мама отдала им черепаховую заколку, и мы всю неделю за это пили бесплатный кумыс по целой кружке с верхом. Только не знаю, как теперь в Москве я буду его пить, откуда мне его брать, тут же совсем нету кобыльего молока. Он очень хорошо лечит чахоточных, и мне сказали ещё, что даже сам Лев Толстой, великий писатель, лечился башкирским кумысом, и ему сильно помогло от многих его же болезней, хотя он умер на железной дороге и не от чахотки, а от старости в результате сердечного припадка. Знаешь, Шуринька, я даже немножечко пожалела, что сама не чахоточная, а то бы, пока мы жили там, обязательно исцелила бы любую самую страшную болезнь, а вылечила только одну ерундовую болячку.
Мне мама моя про тебя рассказала только вчера, когда по радио диктор Левитан объявил, что теперь мы уже совсем окончательно победили в этой ужасной войне с захватчиком и что подписан документ о капитуляции без аннексий и контрибуций. Я у мамы спросила про них, а она не знает, что это такое. Бабушка, я очень хочу, чтобы, когда мы встретимся, ты мне подробно рассказала бы про все эти важные вещи, потому что пионерка должна знать про всё такое не хуже, чем завязывать красный галстук, если она хочет быть дочерью своего народа, какой стала ты сама, Шуринька.
Я так называю тебя таким именем, потому что мама рассказала мне, что так тебя звали в твоей семье, когда ты была ещё маленькой, даже ещё моложе, чем я сейчас. И когда ты не была ещё Александрой Коллонтай, а была Шуринькой Домонтович, дочкой самого настоящего царского генерала, военного историка и русского орденоносца. Я не боюсь про это тебе написать, потому что он ни в чём не виноват, наш прадедушка, ведь он умер за много-много до того, как свершилась Великая Октябрьская Революция и к власти пришли большевики во главе с Ильичём, который сделал всю нашу жизнь счастливой и очень любил детей, а это значит, что и меня, твою внучку, Шуринька, он тоже сильно любил. А ещё мама сказала, что если бы он дожил до революции, то обязательно все свои знания и военный опыт снова отдал бы на службу народу, рабочим и крестьянам.
Мама зовет меня Шуранька, чтобы не перепутать с тобой, бабушка. А вообще я тоже Александра, названная в твою честь, и теперь получается, что мы с тобой две Шурочки: Шуранька и Шуринька — здорово, правда? Я ужасно хочу, чтобы ты так меня называла, когда будешь писать ответ на это моё письмо. Знаешь, я уже представляю себе, как ты берёшь свою красивую ручку, заграничную, как макаешь пёрышко в малахитовую непроливайку и начинаешь аккуратными такими буквочками выводить «Шуранька моя золотая… Пишет тебе твоя Шуринька…». У тебя, как мне кажется, должен быть огромный письменный стол с зелёным шершавым верхом и точёными толстыми ножками, как у слоника. Или как хотя бы у толстого борова, но только деревянного, с резными финтифлюшками по краям и бомбошками внизу. У наших хозяев такой был — не стол, а свин, хряк; всю войну они его берегли, не резали на сало и колбасу, а под конец сарай, где он жил, подожгли какие-то люди, не местные, хотели зло им принести не знаем за что, но сами-то они знали, оказывается, потому что не бегали с выпученными глазами и не орали как ненормальные, а молчали и смотрели, как горит и дымит. Так этот боровок их и сгорел в пожаре том, и только ножки его потом из угольков торчали во все стороны, копчёные, страшные — вот я и подумала про письменный стол. Глупо подумала, правда?