– Ну и самолюбие! – едко сказал я.
– Что поделаешь, хозяин? Так уж получилось. Что болит, на то и жалуюсь. Я – Зорбас, так и говорю по-зорбасовски.
Я молчал. Слова Зорбаса били меня, словно плеть. Я восхищался им за то, что он был таким сильным, что мог так презирать людей и в то же время ему так нравилось жить и бороться с ними. Я же, окажись на его месте, либо стал бы отшельником, либо украшал бы людей искусственным оперением, чтобы сносить их присутствие.
Зорбас повернулся и посмотрел на меня. В сиянии звезд было видно, как он улыбается широкой, до ушей, улыбкой.
– Я тебя задел, хозяин, – сказал он и остановился.
Мы уже пришли к бараку.
Я не ответил. Умом я был согласен с Зорбасом, но сердце мое противилось. Оно желало рвануться, уйти от скотины, найти новый путь.
– Мне сегодня не спится, Зорбас, – сказал я. – А ты ступай отдохни.
Звезды подрагивали, море тихо вздыхало и лизало гальку. Светлячок зажег у себя под брюшком любовный зелено-золотистый фонарик. С волос ночи капала роса.
Я прилег на берегу и, ни о чем не думая, погрузился в тишину. Я стал единым целым с ночью и морем, душа моя была светлячком, зажегшим любовный фонарик, в ожидании сидя на сырой черной земле.
Звезды перемещались, часы шли, и, когда я поднялся, внутри меня, сам не знаю как, окончательно обозначилась двойная задача, которую мне предстояло выполнить на этих берегах.
Во-первых, спастись от Будды – переложить на слова все мои метафизические тревоги и избавиться от них.
Во-вторых, находиться с этого часа и впредь в трезвом и живом контакте с людьми.
«Возможно, – сказал я себе, – время еще есть».
V
– Если вам будет угодно, соблаговолите пожаловать к дядюшке Анагностису, сельскому старосте, на угощение. Сегодня в село придет «чистильщик» оскоплять кабанов, и госпожа Анагностена
[28]
поджарит для вас срамные части. Заодно и внучонка их Мину поздравите: у него сегодня именины.
Как приятно зайти в сельский критский дом! Все здесь патриархально и вечно: очаг, висящая у очага лампа, глиняные кадки с маслом и зерном, а слева от входа, на полке в нише, – кувшин со свежей водой, закрытый пробкой из сухого стебля. С балок свисают вязанки айвы, гранатов и пахучих трав – шалфея, мяты, розмарина, чабра. В глубине комнаты несколько ступенек ведут на помост, где стоит кровать на высоком остове, а над ней – святые образа с зажженной лампадкой. Дом кажется пустым, и в то же время здесь есть все, что нужно: человеку, ведущему правильный образ жизни, требуется совсем немного вещей.
День выдался на славу. Светило необычайно ласковое, нежное зимнее солнце. Мы сидели в садике у дома под обильным плодами масличным деревом. Сквозь серебристую листву ярко сияло вдали спокойное море. Легкие облака проплывали у нас над головой, то закрывая, то вновь являя солнце, отчего казалось, будто мир вздыхает то радостно, то грустно.
На другом краю двора у невысокой стены оглушительно визжал от боли кастрированный кабан, а от очага доносился запах его срамных частей, которые готовили на жаровне.
Мы говорили о вечных вещах – о посеве, о винограде, о дожде. Приходилось кричать, потому что старик плохо слышал: ухо у него было «с гордыней». Речь дядюшки Анагностиса была приятной, а жизнь спокойной, как у дерева в защищенной от ветров балке. Он родился, вырос, женился, и у него родились дети, а потом и внуки. Некоторых из них уже не было в живых, но другие оставались, и род его продолжался.
Старый критянин вспоминал былое – годы турецкой неволи, рассказывал слышанное от своего отца, говорил о чудесах, которые совершались в те времена, потому что люди были тогда богобоязненными и верили.
– И я, дядя Анагностис – вот этот самый, что перед вами, родился благодаря чуду. Да, да, благодаря чуду! Расскажу сейчас, как это было, и будете вы изумляться и говорить: «Господи помилуй!» – да еще пойдете в монастырь Богородицы поставить свечку.
Он перекрестился и неторопливым, ласковым голосом принялся рассказывать:
– Жила-была в те времена в нашем селе богатая турчанка – чтоб ей в огне гореть! Вот забеременела она, проклятая, и пришел ей срок родить. Положили ее на лежанку, а она все знай мычит три дня напролет, как телка. Дитя никак не хочет на свет появиться. Тут одна из ее подруг – чтоб ей в огне гореть! – и говорит: «А не позвать ли тебе, Дзаферена-ханум, и Мейре-мать?» «Мейре-мать» турки называют нашу Богородицу, будь она благословенна! «Ее мне звать? – промычала сука Дзаферена. – Ее?! Да лучше пусть я умру!» А боли у нее страшные были и никак не унимались. Прошли еще сутки, она все мычит, только родить не может. Что тут делать? Не стерпела турчанка боли и заголосила: «Мейре-мать! Мейре-мать!» Кричала она, кричала, но боли не проходили, дитя не появлялось. «Не слышит она, не понимает по-турецки. Позови по ее ромейскому имени», – говорит подруга. «Богородица ромейская! – завопила тогда сука. – Богородица ромейская!» Но и это не помогло, боли все усиливались. «Неправильно ты ее зовешь, – говорит подруга. – Неправильно, вот она и не приходит». И вот тогда эта сука, ненавистница рода христианского, видя, что дела ее плохи, заголосила: «Матерь Божья!» – и дитя тут же выскользнуло из утробы.
Это случилось в воскресенье. И надо же: в следующее воскресенье вот так же мучилась родами и моя мать. Мучилась бедняжка, страдала, стонала от боли и кричала: «Матерь Божья! Матерь Божья!», но избавления не было. Отец все сидел во дворе, ни есть ни пить не мог от кручины. На Богородицу он был в обиде: суке Дзаферене-ханум стоило только раз крикнуть, и та сразу же примчалась на помощь, а тут вот тебе… На четвертый день отец не выдержал, взял хворостину и пошел в монастырь Богородицы Убиенной, да будет она к нам милостива! Пришел он туда, вошел в церковь, даже крестного знамения не сотворив, запер за собой дверь и стал прямо перед иконой. «Что ж это ты, Матерь Божья? Ты что, не знаешь: жена моя Марулья, которая каждую субботу приносит тебе масло и ставит свечку, жена моя Марулья вот уже три дня и три ночи родами мучается, а ты что ж – ее не слышишь? Видать, оглохла ты совсем. Если б это была какая-нибудь сука Дзаферена, грязная потаскуха турецкая, ты бы тут примчалась на помощь. А как зашла речь о христианке, о жене моей Марулье, так ты оглохла и ничего не слышишь! Если б не была ты Матерью Божьей, показал бы я тебе этой вот хворостиной!»
Сказал он так и уже повернулся было, чтобы уйти. Но тут – велик ты, Господи! – в ту самую минуту икона заскрипела, будто дала трещину. Так скрипят иконы, запомните, если про то еще не слыхали, так скрипят иконы, когда творят чудо. Отец это понял, повернулся, покаялся, перекрестился и воскликнул: «Грешен я, Матерь Божья, грешен! Забудь о том, что было сказано!»
Не успел он в село вернуться, как ему уже сообщают радостную новость: «Поздравляем, Костантис! Жена твоя родила! Сына родила!» Это меня-то, который сейчас перед вами, – дядюшку Анагностиса. Да только от рождения у меня ухо немножко «с гордыней», потому что отец мой богохульствовал и назвал Богородицу глухой. «Ах так! – должно быть, сказала Богородица. – Ну что ж: пусть сын у тебя будет глухим, чтоб ты знал, как богохульствовать!»