Опустив голову, я думал о сказанном Зорбасом, и вдруг в памяти возник далекий заснеженный город, где я разглядывал огромную бронзовую руку на выставке Родена – «Длань Божью». Ладонь ее была приоткрыта, а на ладони, забывшись, соединялись друг с другом в борьбе мужчина и женщина.
Какая-то девушка подошла и стала рядом. Она тоже взволнованно рассматривала это будоражащее вечное соединение. Девушка была стройная, хорошо сложена, с густыми русыми волосами, волевым подбородком, тонкими, изогнутыми губами. В ней была какая-то решимость и мужественность. И я, столь враждебно настроенный против легко завязывающихся разговоров, направляемый некоей неведомой дланью, повернулся к ней и спросил:
– О чем вы думаете?
– Если бы хоть кто-нибудь мог избежать этого! – тихо и упрямо сказала она.
– Куда деваться? Длань Божья повсюду. Спасения нет. Вам жаль?
– Нет. Может быть, любовь и есть самая большая радость на земле. Может быть. Но теперь, когда я вижу перед собой эту бронзовую длань, мне хочется бежать от нее.
– Предпочитаете свободу?
– Да.
– А что, если только тогда мы и свободны, когда повинуемся бронзовой длани? Что, если слово «Бог» обладает не тем поверхностным смыслом, который дает ему толпа?
Она встревоженно глянула на меня. Глаза у нее были серо-металлического цвета, губы – сухие и горестные.
– Не понимаю, – сказала девушка и отошла в испуге.
Она исчезла и с тех пор никогда больше не являлась в мои воспоминания. Но кажется, она жила во мне, словно младенец, питающийся где-то глубоко в груди моей, и теперь на этих пустынных берегах явилась из нутра моего, чуждая солнечным лучам, бледная, сетующая!
Зорбас прав: я поступил нехорошо. Эта бронзовая длань была хорошим поводом, наша встреча началась хорошо, первые слова были вполне подходящими, и мало-помалу мы могли бы, сами того не замечая (а если бы и замечая, то не смущаясь), заключить друг друга в объятия и спокойно соединиться во длани Божьей. Но я стремительно прыгнул с земли на небо, женщина испугалась и ушла.
Старый петух во дворе мадам Ортанс закричал. Через окошко проникал уже совсем белый дневной свет. Я вскочил.
Уже стали появляться рабочие, гремя о землю своими мотыгами, ломами и кирками. Было слышно, как Зорбас отдает распоряжения. Он уже приступил к делу, и чувствовалось, что это человек, которому нравится распоряжаться и быть ответственным. Высунув голову в форточку, я увидел, как он, необычайно высокий и сильный, стоит в окружении примерно трех десятков смуглых и худощавых деревенских мужиков. Рука Зорбаса указывала повелительно, слова были скупы и точны. В какой-то миг он схватил за шиворот паренька, который пытался было возражать.
– Есть что сказать? – крикнул Зорбас. – Говори смело! Ворчать здесь нечего. Работе нужен бодрый настрой. А не нравится – ступай в кофейню!
В эту самую минуту появилась мадам Ортанс – растрепанная, с распухшим лицом, ненакрашенная, в грязной широкой рубахе, шлепающая в огромных растоптанных сандалиях. Она закашляла хриплым громким кашлем старой шансонетки, остановилась и с гордостью посмотрела на Зорбаса. Взгляд ее затуманился, она снова закашляла, желая быть услышанной Зорбасом, и покачивающейся, вертлявой походкой прошла мимо него, едва не задев широким рукавом. А тот даже взглядом ее не удостоил. Зорбас взял у одного из рабочих кусок ячменного бублика и горсть маслин и крикнул:
– Вперед, ребята! Перекреститесь – и с Богом!
И повел за собой ватагу прямо к горе.
Рассказывать о работах по добыче лигнита я не буду: для этого необходимо терпение, а у меня его нет. Из тростника, ивняка и веток акации мы соорудили у моря барак. На рассвете Зорбас просыпался, хватал кирку, вел за собой рабочих, прокладывал туннель, оставлял его, находил лигнитную жилу – блестящую, словно каменный уголь, и пускался в пляс от радости. Но спустя несколько дней жила исчезала, а Зорбас бросался навзничь на землю и делал руками и ногами оскорбительные жесты, адресованные небу.
Работу Зорбас принимал близко к сердцу. Ко мне он даже не обращался с вопросами. С самых первых дней он принял на себя все мои заботы и всю ответственность. Он сам принимал решения и сам исполнял их. В мои обязанности входило только оплачивать поломки, что я и делал, не особенно расстраиваясь. Потому что – и я это хорошо чувствовал – эти месяцы, возможно, были одними из самых счастливых в моей жизни. Таким образом, подводя итоги, я чувствовал, что счастье свое я покупал довольно дешево.
Дед мой по матери, живший в одном из критских сел, каждый вечер брал фонарь и ходил по селу, высматривая, не пришел ли какой путник, забирал его к себе домой, кормил и поил вдоволь, а затем садился на кушетку, закуривал свою длинную трубку, поворачивался к гостю, потому как наступал час расплаты, и приказывал: «Рассказывай!» – «Что рассказывать, почтенный Мустойоргис?» – «Кто ты, откуда прибыл, какие страны и города повидал на своем веку. Все, все рассказывай. Начинай!»
И гость принимался рассказывать правду вперемешку с выдумкой, а дед мой курил трубку, слушал и путешествовал вместе с ним, сидя спокойно на кушетке. Если гость ему нравился, он говорил: «Останешься здесь и завтра, никуда не уйдешь. У тебя есть еще что порассказать».
Дед ни разу не покинул родного села. Не бывал даже ни в Мегало Кастро, ни в Рефимно
[26]
. «Зачем мне туда ездить? – говорил он. – Рефимниоты и кастрийцы – спасибо им – бывают здесь, стало быть, Рефимно и Кастро бывают у меня дома. Так зачем мне туда ездить?»
И вот теперь на критских берегах я следовал дедовской привычке. Я тоже нашел, словно искал с фонарем, гостя и не отпускал его. Гость этот обходился мне дороже, чем только ужин, но он того стоил. Каждый вечер я ждал, когда он окончит работу, усаживал его рядом, мы ужинали, а затем наступал час расплаты, и я говорил: «Рассказывай!» Я курил трубку и слушал. Мой гость многое повидал в странствиях по свету, многое узнал о душе человеческой, и я слушал его и не мог наслушаться. «Рассказывай, Зорбас, рассказывай!»
Вся Македония лежала передо мной, простираясь на малом пространстве между Зорбасом и мною: горы, леса и реки, комитадзисы и труженики – мужчины и женщины и суровые монолитные мужи… А иногда являлась святая гора Афон с двадцатью одним монастырем, гаванями и толстозадыми трутнями. Заканчивая рассказ о святой горе, Зорбас расстегнул воротник и сказал, засмеявшись: «Да хранит тебя Бог, хозяин, от зада мула и от переда монаха!»
Каждый вечер я отправлялся с Зорбасом на прогулку по Греции, по Болгарии, по Константинополю. Закрывал глаза и слушал. Он постранствовал по запутанным, многострадальным Балканам, и его маленькие, словно у сокола, глаза улавливали все быстрым и острым взглядом. Они то и дело широко раскрывались: вещи, к которым мы привыкли и мимо которых проходим безразлично, представлялись Зорбасу величайшими загадками. Он смотрел на проходящую мимо женщину и останавливался, потрясенный: «Что это за таинство? Что такое женщина и почему она сводит нас с ума? Что это – скажи, будь добр!» Так же широко раскрыв глаза, спрашивал он, восхищенно смотря на человека, на дерево в цвету, на стакан свежей воды. Все это Зорбас каждый день видел впервые.