Я молчал. Мы проходили мимо сада вдовы. Зорбас задержался было, вздохнул, но не сказал ни слова. Где-то далеко прошел дождь, и в воздухе запахло свежестью и землей. Показались первые звезды. Нежно засиял молодой бледно-зеленый месяц. Небо наполнилось негою.
«Этот человек никогда не ходил в школу, поэтому и разум у него не испортился, – подумал я. – Он много чего повидал, сделал и перенес, стал мыслить широко и стал чувствовать широко, не утратив при этом первозданной добродетели. Все сложные и неразрешимые для нас вопросы он решает одним ударом меча, как и подобает земляку Александра Великого. Упасть ему трудно, потому что он целиком – и ногами, и головой – опирается о землю. Африканские дикари почитают змею, которая всем телом льнет к земле и потому ведает тайны ее. Тайны эти она чувствует и животом, и хвостом, и половыми органами, и головой. Она прикасается, принюхивается, становится одним целым с матерью. Так и Зорбас. А мы, мудрствующие, – глупые пташки воздушные».
Звезд на небе становилось все больше, и были они дикие, неприступные, суровые, чуждые какой бы то ни было жалости к людям.
Мы больше не говорили, а только со страхом взирали на небо, видя, как звезды все возрастают в числе, полыхая пожаром.
Мы подошли к бараку. Есть мне не хотелось, и я присел на скале у моря. Зорбас развел огонь, направился было ко мне, но передумал, устроился на своей постели и уснул.
Море стало густым и неподвижным. И земля тоже молчала, замирая под суровым звездным сиянием. Ни собачьего лая, ни крика ночной птицы – всюду глубокая тишина. Тишина коварная, опасная, сотворенная из тысяч воплей, столь далеких или пребывающих внутри нас столь глубоко, что их перестали слышать. Было слышно только стук крови в висках и удары жил на шее.
«Мелодия тигрицы!» – подумал я с ужасом.
В Индии с наступлением ночи заводят очень медленный, печальный и монотонный напев – тихую свирепую песню, напоминающую далекое рычание хищного зверя, – мелодию тигрицы. И сердце человеческое переполняет невыразимый ужас.
Когда я подумал о грозной мелодии, чувства стали мало-помалу переполнять грудь мою: пробуждался слух, тишина перевоплощалась в крик, и трепетала душа, тоже сотворенная той же мелодией, взволнованно выходя из тела, чтобы слушать.
Я нагнулся, зачерпнул из моря пригоршню воды и освежился, смочив лоб и виски. Внутри меня раздавались вопли – устрашающие, сдавленные, нетерпеливые. Внутри меня пребывала рычащая тигрица. И тут я вдруг ясно услышал голос: «Будда! Будда!» – и вскочил.
Я быстро шел по берегу моря, словно пытаясь убежать. Иногда, когда я остаюсь ночью в одиночестве и вокруг стоит глубокая тишина, я слышу его голос: поначалу он звучит печально и умоляюще, словно причитание, но затем мало-помалу становится суровее, бранит и приказывает. Он стучит мне в грудь, словно младенец, которому пришло время родиться.
Была полночь. На небе собрались черные облака, крупные капли упали мне на руки. Но мысли мои были далеко: я погрузился в огненную стихию, вокруг моего чела бушевали языки пламени.
«Пришел час, – подумал я с содроганием. – Буддистское колесо закружило меня, пришел час освободиться от пребывающего внутри меня Божественного бремени».
Я поспешно возвратился в барак, зажег светильник. Свет упал Зорбасу на лицо, и ресницы его вздрогнули. Он открыл глаза и увидел, что я сижу, склонившись над бумагой, и пишу. Зорбас что-то проворчал, но я не расслышал. Тогда он решительно повернулся к стене и снова погрузился в сон.
Я писал быстро, без передышки. Я спешил. «Будда» пребывал во мне, готовый полностью. Я видел, как он разворачивался из глубин моего тела, словно некая голубая лента, исписанная письменами. Разворачивался стремительно, а рука моя спешила, чтобы угнаться за ним. Я писал и писал. Все стало легко и очень просто: я не писал, а записывал. Все проходило передо мной, сотворенное из сострадания, отречения и воздуха: дворец Будды, женщины в гареме, золотая колесница, три грозные встречи – со стариком, с больным, с мертвым, уход, отшельничество, избавление, провозглашение спасения. Земля покрывалась желтыми цветами, нищие и цари одевались в желтые рясы, камень, дерево и плоть утрачивали собственную тяжесть. Души становились воздухом, становились духом, дух рассеивался. Пальцы мои устали, но останавливаться я не желал, не мог: видение проходило быстро, удалялось, нужно было успеть.
Утром Зорбас увидел, как я сплю, положив голову на рукопись.
VI
Когда я проснулся, солнце стояло уже высоко. Правая рука онемела от писания, так что я даже не мог шевельнуть пальцами. Буддистская буря пронеслась, исчерпав и опустошив меня.
Я наклонился и собрал рассыпавшуюся по полу рукопись, не имея ни сил, ни желания просматривать ее. Все это могучее озарение было мечтой, и не хотелось видеть ее заключенной и униженной в словах.
В тот день приятно накрапывал легкий дождик. Перед уходом Зорбас зажег мангал, и я весь день напролет просидел, скрестив ноги и держа руки над огнем. Я сидел не двигаясь, не взяв ни крошки в рот, и все слушал тихий шум первого дождя.
Я ни о чем не думал. Мозг мой отдыхал, словно крот, зарывшийся в промокшую землю. Было слышно, как легко вздрагивает, гудит и трескается земля, падает дождь и разбухает зерно. Я чувствовал, как происходит совокупление земли с небом, как это было в прадавние времена, когда они соединялись, подобно мужчине и женщине, производя на свет детей. Я чувствовал, как передо мной рычит и облизывается море, словно зверь, который пьет, высунув язык.
Я был счастлив и знал это. Когда мы счастливы, то редко осознаем свое счастье. Только когда оно проходит, мы, оглянувшись назад, вдруг, иногда испытывая при этом потрясение, понимаем, как счастливы мы были. Но тогда, на берегах Крита, я был счастлив и в то же время знал, что счастлив.
Передо мной, до самых берегов Африки, простиралось беспредельное море. Время от времени дул очень сильный южный ветер – ливиец, долетавший от далеких раскаленных песков. Утром море пахло свежим арбузом, в полдень подергивалось дымкой, вспухало, покрываясь все крохотными, еще не созревшими сосками, а вечером стенало, обретая розовый, винный, фиолетовый и темно-голубой цвет.
Вечером я играл, набирая пригоршню мелкого светлого песка и пропуская его, теплый и мягкий, между пальцами. Пригоршня моя становилась клепсидрой
[29]
, через которую протекала и исчезала жизнь. Жизнь исчезала, а я смотрел на море, слушал Зорбаса, и в голове у меня звенело от счастья.
Помнится, однажды, когда мы с моей четырехлетней племянницей Алкой разглядывали накануне Нового года витрину с игрушками, девочка глянула на меня и сказала: «Дядя Дракон (так она называла меня), дядя Дракон, я так рада, что у меня даже рожки выросли!» Я вздрогнул. Какое чудо эта жизнь! Как соединяются друг с другом, становясь единым целым, все души людские, когда они достигают глубинных корней своих! Тогда мне вдруг сразу же вспомнилась вырезанная из блестящего эбенового дерева маска Будды, которую я видел в музее далеко на чужбине. Будда обрел спасение, и высочайшая радость объяла его после семилетней мучительной тревоги. Жилы по обе стороны моего чела разбухли от радости так сильно, что вырвались из-под кожи, став парой закрученных, как стальные пружины, налитых силой рогов.