На воле стоял серебристый день, и у меня полегчало на душе, как всякий раз после побега из их учреждения. Но мимолетная легкость ушла, мне все-таки было не по себе. Есть вещи, о которых не хочется думать. Рассказ тети Корки взбаламутил черные воды памяти. Вот так всегда: то, к чему привяжешь тяжелый камень и утопишь, кажется, глубоко-глубоко, с первой осенней бурей вдруг возьмет да и всплывет на поверхность — руки-ноги разбухли, мутные, потухшие глаза смотрят сквозь тебя в вечность. Но я ее не винил: она имеет право населять свой мир драматическими выдумками, раз они приносят утешение, или забавляют, или помогают убить время. Довольно мне винить людей за их слабости. Я вообще больше никого ни в чем не виню. Кроме себя, конечно. Этому нет срока давности.
После горестного рейда в страну призраков из теткиного прошлого возвращаться домой как-то не тянуло, и я, выйдя из автобуса, повернул, само собой разумеется, в сторону Рю-стрит. Во всем квартале царила субботняя тишина. На тротуаре против дома Мордена топтался какой-то человек с большой, круглой, как шар, прилизанной головой. Он был одет в застегнутый на все пуговицы твидовый пиджак и тесноватые брюки, черные башмаки были надраены, как лакированные. Он напомнил мне раскрашенных деревянных солдатиков на колышках, которые мне дарили в детстве. Когда я с ним поравнялся, он едва заметно, вскользь, мне улыбнулся, словно знакомый, и тут же повернулся в другую сторону. У меня тогда уже был свой ключ от дома. Я вошел, закрыл за собой дверь. На миг задержался в высоком безмолвии холла. И сразу же, как будто я вступил в декомпрессионную камеру, мысль об А. побежала пузырьками по венам, и все остальное перестало существовать.
Но что это значит, как понимать слова: мысль об А.? О ней ли я думал или же о своем представлении о ней? Вот еще один вопрос, который меня сейчас мучает. Потому что даже когда она еще была здесь, со мной, если я хотел вообразить ее перед собой, то видел не ее самое, а лишь что-то нежное и обобщенное, как бы туманное облачко, сквозь которое просвечивало ее присутствие, как невидимое солнце просвечивает сквозь утренний туман. Только раз или два, уже под самый конец, обнимая ее, я, мне кажется, преодолел барьер неведения и докопался до настоящей, как говорил я себе, истинной А. Знаю, знаю, читал труды: никакой истинной А. не существует, есть только набор знаков, только ряд масок, сетка связей между множеством точек; и тем не менее я настаиваю, в эти мгновения со мной была она, это она вскрикивала и прижималась ко мне, она, а не мерцающее изображение, стоп-кадр, подсунутый мне двусмысленной реальностью. Я владел реальной ею. Мне наплевать на обман и на злые шутки, сыгранные надо мной, наплевать на все это. Я ею владел, вот что главное. А теперь уже начал ее забывать. И это еще одна моя мука. Каждый день ее облик все больше тускнеет в моей памяти, размываемый приливами и отливами времени. Я даже не помню, какого цвета были ее глаза, какого цвета у нее глаза. Это входит в цену, которую я обязан заплатить: я ею владел, и чтобы это было правдой, я должен теперь ее лишиться. Кажется, тут какая-то путаница с модальностью. Чем бы мне было занять себя, когда бы не язык наш?
Ее присутствие в доме я почувствовал раньше, чем услышал. Я бесшумно поднимался по спирали лестницы, точно молящаяся душа, восходящая в небо. Потайная дверь была отодвинута, и я увидел, как А. движется по комнате. Я остановился и стал смотреть. Сейчас мне кажется, что этот миг скрытого наблюдения был первым предвестием того, чему предстояло быть; в самом ли деле так или это моя фантазия, но я как будто бы ощущал предвкусительное жжение, когда стоял там, затаившись, слушая пульсацию своей крови и трудно дыша, закутанный в грязный старый макинтош. Мы стоили друг друга, наблюдатель и наблюдаемая. Возможно, она, со своей стороны, тоже знала о моем присутствии, возможно, это и натолкнуло ее на мысль о дверном глазке (который скоро откроет удивленные веки). Она была чем-то занята, ходила по комнате, постукивая высокими каблучками, исчезая из моего поля зрения и появляясь вновь. В окне у нее за спиной — ртутный блеск дня, и первые шорохи дождя по стеклу. Во что мне нарядить сегодня мою куколку? В черное, как всегда, в черную шелковую блузу и эластичные брюки, которые я не любил — в мое время их называли «лыжные штаны», — они зацеплялись снизу под пяткой и придавали ноге упругий несгибаемый вид, сходясь клином от бедра к лодыжке. Надо будет мне разобраться в вопросах одежды, в модах и тому подобном, выяснить, что как называется, чтобы не путать, где платье, а где — юбка. (Что такое, кстати, платье-рубаха?) Вот будет еще одно безобидное развлечение. На днях я видел в галантерейном магазине, как молодой человек у прилавка нижнего белья с озабоченным и несчастным видом обсуждает с многотерпеливой продавщицей размеры дамских трико. Воистину, времена меняются — раньше этот парень заработал бы у нее оплеуху, а то и вовсе был бы сдан на руки полиции. А. в таких делах была снисходительна. Раз, когда мы лежали в постели и я, набравшись смелости, смущенно попросил ее не снимать последнего прозрачного предмета одежды, пробормотав невнятно какое-то обоснование, она весело, гортанно расхохоталась и сказала, что всегда мечтала о любовнике-фетишисте. Счастливые воспоминания. А пока я стою в коридоре, за окном идет тихий дождь, и А., милое и подчас на диво практичное дитя, хлопочет, устраивая для меня (а придет срок — для нас обоих) ложе на старом кочковатом, безропотном и неизменно услужливом раскладном кресле, которое предусмотрительная судьба — или требования искусства — предоставили в наше распоряжение в этой белой комнате.
Наконец ноги у меня начали дрожать от неподвижного стояния, я сценически звучно кашлянул и прошел внутрь как ни в чем не бывало, словно ее здесь вообще не приметил. Если она и удивилась моему появлению, то не показала виду, а только оглянулась и сунула мне в руки подушку, сказав: «На-ка, подержи». Настоящая маленькая хозяюшка, хлопотливая и озабоченная. Спросила, как я считаю, хорошо ли кресло стоит вот так, против окна? «Тут мне еще нужны шторы», — заметила она, измеряя прищуренным глазом площадь окна. А как же, непременно шторы, нельзя же без штор. И еще кресло-качалка, и кошка, и трубка с домашними туфлями для меня, а там, глядишь, и детская кроватка в углу, это тоже, почему бы и нет? Я стоял, прижимая к груди подушку и улыбаясь как идиот, и сам не знал, что нелепее: то, что она делает, или как я к ее действиям отношусь — словно это вполне естественно, вот так прийти в субботу среди бела дня в нежилой дом и застать там ее за преображением пустой голой комнаты в любовное гнездышко. То была последняя минута, когда я еще мог опомниться и трезво, раз и навсегда, признать, что происходящее смешно, невозможно и сопряжено с несказанными опасностями. Мне стоило только открыть ей, кто я такой на самом деле, и она отшатнется и, пятясь, уйдет, в немом ужасе расширив глаза, как блюдца, потрясенная, с дрожащими губами. Но я ничего не сказал, а просто стоял, расплывшись в улыбке и кивая, пьяный от любви новобрачный муженек, и когда она деловито выхватила подушку из моих объятий и понесла к постели, будто пухлого беленького младенца, я беспомощно опустил руки и понял, что я пропал. Помню, мне еще совершенно невпопад пришла в голову мысль, что, может быть, она красит волосы, такие они черные и блестящие по сравнению с белизной лба и девической шеи. Я говорил о ее бледности? Но в этой бледности не было ничего от худосочности и малокровия. Просто она вся светилась изнутри сквозь свою тугую прозрачную кожу. В первое время, обнимая ее нагую, я иногда воображал, что то, чего я касаюсь, это не кожа, а тончайший гибкий панцирь, в котором таится другая, недостижимая, она. Удалось ли мне хоть раз пробиться через эту прозрачную пленку?.. Ради Бога, довольно! Все время один и тот же вопрос, не могу больше. Да к тому же я знаю ответ, зачем же спрашивать? Дождь за окном продолжал возбужденно шептать, весь захваченный любопытством: что мы будем делать дальше? Запах свежего постельного белья почему-то напомнил мне детство. Придерживая подушку временно удвоившимся подбородком, А. заправляла ее в наволочку. Словно по колено в вязкой жидкости, я двинулся к ней, перебирая пальцами по краю моего рабочего стола, как марш дрожащих от страха игрушечных солдатиков. А. бросила подушку на постель, обернулась мне навстречу и, прищурившись, наблюдала за мной, как бы примериваясь, сколько еще шагов осталось. На минуту мне почудилось, что она сейчас рассмеется. У меня стало по меньшей мере три руки, и все три неизвестно куда девать. Я попробовал было что-то произнести, но она быстро приложила палец мне к губам и качнула головой. Я взял ее руки в свои, и мне вспомнилась птица, которую я когда-то поймал и держал вот так; должно быть, она была больная, умирающая. «Тебе холодно», — проговорил я. Это не сцена из спектакля, это простые банальности, которые слетают в такие минуты с губ даже самого красноречивого любовника. «Нет, — ответила она. — Вовсе нет. Ничуть».