Тетя Корки лежала на своей огромной кровати, неподвижная и плоская, мне даже показалось сначала, что ее связали. Она спокойно дышала. Глаза у нее были закрыты. Рядом на железной табуретке, растопырив голые коленки, сидела рыжая Шарон, похожая сегодня на девочку лет двенадцати, и читала книжку-раскладку. (Я даже разглядел открытый разворот: растянутые кроваво-красные губы, одна большая слеза и изо рта пузырь, а в нем надпись: «О Даррен!..» — надо же, какие подробности сохранила востроглазая Мнемозина!) Я приблизился на цыпочках, но Шарон подняла голову от книжки, улыбнулась и подмигнула, а у меня растроганно сжалось сердце: я увидел, что рука тети Корки, похожая на связочку сухих сучков, покоится в пухлой девчоночьей ладони. Должно быть, я был похож на Смерть, явившуюся собственной персоной: темные провалы вокруг глаз с недосыпа, смущенный нелепый оскал от уха до уха и перекинутый через локоть макинтош, как саван наготове. Наклоняюсь над постелью, и в ту же минуту, как и в прошлый мой приезд, веки у тети Корки раскрылись, точно их дернули за веревочки, и она села в постели в своей белой рубашке, как новобрачная жена Франкенштейна (вообще у нее было какое-то сходство с Эльзой Ланчестер). Взволнованно восклицая: «О, я видела его! Видела его!», она судорожно вцепилась в меня свободной рукой, пытаясь выдернуть другую из крепких пальцев Шарон. Получилась трогательная сцена, достойная кисти сентиментального викторианского живописца, какого-нибудь сэра Имярека Такого-то Сякого-то: полуодетая старуха сидит в разметанной постели, горестно подавшись вперед, а ее поддерживают с одной стороны улыбчивая девочка-сиделка, а с другой — немолодой, сомнительного вида племянник, чей поношенный костюм и небезупречное белье служат знаками заинтересованности в наличии наследства; а на заднем плане еще, само собой, присутствует бледнолицая госпожа Смерть. «Ей мерещится, — жизнерадостно пояснила мне Шарон, слегка подергала тетю Корки за руку и громко, как у глухой, спросила: — Верно ведь, дорогуша?» Но тетка не ответила, только еще глубже вонзила сухие старушечьи пальцы в мой локоть. «Он приходил ко мне, — проговорила она трепетным полушепотом. — Пришел, встал вот тут, где ты сейчас стоишь, и смотрит на меня. А глаза ну совершенно отцовские!» Тут в комнате что-то блеснуло, как будто направили внутрь отражающую панель. «Это был сон, — громко произнесла миссис Хаддон, а потом еще громче: — Говорю же, это вам просто приснилось, только и всего!» Тетя Корки едва удостоила ее взглядом, только слегка пожала плечами. «Ну конечно, приснилось», — усмехнулась она, отпустила мой локоть, достала из тумбочки папиросы и без стеснения закурила, выпустив в сторону миссис Хаддон большое клубящееся облако дыма.
Как же, как же, конечно, был ребенок, заверила она меня, маленький мальчик. Рассказ ее был сбивчив, подробности нечетки. Получалось, что у него даже имени не было, у этого чудо-младенца. По ее словам, она его потеряла. Я думал, она говорит фигурально, подразумевая в обобщенном смысле насильственный конец, вроде того, что настиг когда-то ее мужа, но нет, в прямом смысле. В один прекрасный, вернее — в один ужасный день, среди лишений военного времени, она его просто потеряла, детская ручка выскользнула из ее руки, и все, он пропал, навеки. «Такие вещи тогда случались, — настаивала она. — Тогда случались». Мы помолчали, прислушиваясь к гортанным крикам чаек и к утробному урчанию отопительной батареи под окном. Шарон и миссис Хаддон были отправлены вон, чтобы тетя Корки могла каяться передо мной с глазу на глаз. Она сидела на кровати, окутанная облаком табачного дыма, глядя вбок; утренний свет играл на ее золотом парике, а я ломал голову над сложным вопросом: насколько можно верить в это новейшее добавление к запутанной повести о бедах и утратах, которая, по ее словам, составляла историю ее жизни? Способна ли она, даже она, сочинить такое? А потом я подумал: почему бы и нет? Я был настроен миролюбиво и по-родительски снисходительно. Так подействовала на меня моя влюбленность (я пока еще не называю это более сильным словом). Я наконец почувствовал себя полностью взрослым человеком, которому приходится разбираться в детских делах, а тетя Корки — это как бы моя малолетняя дочурка, заплакавшая среди ночи, и я подошел к ней с лаской и участием. Взял за ручку, улыбнулся, кивнул, сочувственно опустив веки и поджав губы, изображая сострадание и предаваясь самоупоению — ведь на самом-то деле, как всегда, центральной фигурой в спектакле был я лично, новенький, с липкими крылышками, прямо из кокона, разодранного поцелуем. Я только краем уха слушал рассказ бедной тети Корки об ее пропавшем мальчике, представляя себе, как он бредет один под дождливым небом по разбитой снарядами дороге, в драном пальтишке и наползающей на уши высокой кепке, и детские пальцы панически сжимают ручку картонного чемодана. И эти глаза, глядящие на меня из Европы. «Мертвые не прощают, — сказала тетя Корки, печально вздыхая и качая головой. И тут же улыбнулась мне нежно. — Ты ведь и сам это, конечно, знаешь».
За дверью дожидалась миссис Хаддон, сжав под грудью белые ручки. Не иначе как подслушивала у замочной скважины. Глядя блестящими выпуклыми глазками пониже моего подбородка, она деловито проговорила: «Она очень плоха». Я не понял, в каком смысле, но не нашелся, как спросить, поэтому неопределенно кивнул и принял озабоченный вид. Я и потом, за все время, что прожил вместе с тетей Корки, так и не понял, что с ней было. Я думаю, она умирала просто от себя самой, если можно так выразиться. В торжественном молчании я спускался вниз по лестнице бок о бок с миссис Хаддон. Я чувствовал, что ей нужно мне что-то сказать, и наконец она все-таки высказалась, хотя и обиняком. «У вас есть семья? — спросила она. Мне в последнее время что-то очень уж часто задавали этот вопрос. Я отрицательно затряс головой, наверно, догадываясь, к чему она ведет. — Вашей тетушке нужны домашние условия, — проговорила миссис Хаддон тоном хозяйки дома, чье терпение на пределе, из-за того что никак не удается отделаться от давно осточертевшей гостьи. — Вы же не хотите, чтобы она умерла здесь?» Я растерялся сразу по нескольким причинам. Во-первых, я только сейчас, от нее, впервые услышал, что старушка умирает; а во-вторых, если это правда и она доживает последние дни, я не мог взять в толк, что тут для меня важнее, моя возросшая ответственность или близкое освобождение. Поэтому я молчал. Мне стало не на шутку страшно. Один безобидный добрый поступок — посещение старой родственницы — вдруг пророс цепкими щупальцами, и они уже обвили мне лодыжки. Я хотел было возразить, что здесь как раз и есть самое подходящее место для умирания, но вместо этого забормотал, что живу один, что у меня очень мало места и недостаточно удобств для больного человека, что, право, я просто не представляю себе, это совершенно невозможно… Должно быть, я покраснел, по крайней мере лицо у меня горело, и голос вдруг ужасно осип.
Поразительно, как мир все время подсовывает удобные случаи для предательства. Я считал, что уже покончил со всем этим: желанием и долгом, жалостью и чужой нуждой, одним словом, с жизнью, — и вот, пожалуйста, я опять вздыхаю по женщине, и на мне висит умирающая родственница, и я опять сижу по горло во всей этой белиберде. Не приходится удивляться, что я запаниковал. Внизу у лестницы нас ждал мистер Хаддон, в похоронном черном костюме, с покатыми плечами, с совершенно не заинтересованным выражением лица. Жена, спускаясь, объявила ему траурным тоном: «Я только сейчас объяснила мистеру Морроу, что его тетушка нуждается в домашнем уюте». Он посмотрел на меня по-товарищески участливо: мы с ним оба боялись эту женщину с белыми рыбьими глазами, вощеной кожей и манерами воспитанной истерички. Я отбарабанил ему тот же набор возражений и ринулся к выходу, договаривая на ходу через плечо и пропихивая руки в рукава макинтоша, словно стараясь надеть на себя пару непослушных обвислых крыльев.