Когда брали ветеринара, в дверь Данилевского грубо постучали – звонок в квартире не работал, закоротило кнопку – из нее вырвалось пламя, брызнуло пороховой гарью на стену, и звонок перестал работать. Данилевский, стараясь унять дрожь в теле и держаться прямо, открыл, в проем втиснулся квадратный, похожий на шкаф, затянутый в ремни энкаведешник в красно-голубой фуражке и глазами-гвоздиками, ощупал прихожую.
– А звонок почему не работает? Нехорошо. Почините! – приказал он, и Данилевский готовно кивнул: да, днем обязательно починим, поставим новую кнопку, эта только что сгорела, еще запах гари не истаял. Энкаведешник сощурил и без того маленькие глаза-гвоздики: – Пойдете со мной. Будете понятым.
До Данилевского не сразу дошел смысл сказанного.
– Куда? – спросил он жалобно.
– В соседнюю квартиру.
Специалист по куриным прививкам оказался резидентом четырех разведок: английской, португальской, японской – это уже как пить дать, Данилевский слышал о четырех арестованных резидентах японской разведки, – и мексиканской, что было уж совсем удивительно: трудно поверить, чтобы у этой страны имелись стратегические интересы в Советском Союзе.
Полагая, что как понятой он имеет право на расспросы, Данилевский не удержался, горьким осклизлым голосом поинтересовался у старичка:
– Вы хоть языки-то знаете? Японский, например?
– Не разговаривать! – резко и зло, как на арестованного, прикрикнул старший энкаведешного наряда – такой же сундук, как и его напарник с глазами-гвоздиками.
Почему-то оперативная работа, аресты, разгребание грязного белья, расстрелы, ковыряние в пепле и мусоре оставляет на этих людях печать – среди энкаведешников, работающих по ночам, Данилевский не видел ни одного хорошего лица – все неприятные, тусклоглазые, злые, а вот среди следователей совсем иные – Данилевский сталкивался и с этой категорией сотрудников, – много вдохновенных, чистых, с благородными чертами лиц.
– Не положено разговаривать! – добавил старший, ковыряясь в дневнике старичка, – он хотел прямо тут же, по горячим следам, в кипящей сметане, среди карасей найти «компру» – компрометирующий материал – какую-нибудь гнусность про товарища Сталина, сомнения в том, что Красная армия не сумеет защитить Советский Союз, если на него нападет страна Орангутангия или Апельсиния, либо невежливые выражения в адрес товарищей Молотова, Кагановича, Ежова и других руководящих вождей – потому сразу и вцепился в дневники – он их взял в первую очередь.
– Знаю только русский, – не обратив внимания на окрик старшего, насмешливо проговорил старичок, – да и то, читая некоторые статьи в вашей газете, прибегаю к словарю.
Старичок держался спокойно, твердо, словно был уверен в ошибке – арест его ошибочный, день-два подержат в энкаведешной каталажке и выпустят, – с достоинством, будто бы жил совсем в ином измерении и все мирское его никак не касалось, сцепил руки на колене.
– Молча-ть! – заревел старший, стремительно рассек пространство чистого уютного кабинета, в котором пахло теплом и книгами, и коротким ловким тычком – у старшего рука была набита – свалил старичка на пол.
Тот поднялся, стер рукою кровь со рта, чуть шутовски, но, не теряя самообладания, поклонился старшему:
– Спасибо! Спасибо за все, что я сделал для России.
Старик был одним из ведущих специалистов в ветеринарии, это Данилевский знал, – не раз выезжал на борьбу с мором, и было чудом, что он возвращался из этих рискованных поездок живым.
– Сволочь английская! – выдохнул старший и снова коротким ударом сбил старичка на пол.
Старичок поднялся опять – он был крепок, вынослив, умел терпеть боль, да потом за свою долгую жизнь испытывал и не такое – выплюнул изо рта осколок зуба и свысока, будто бог, сожалеющее посмотрел на энкаведешника – не энкаведешник жалел его, а он энкаведешника; ошибка то, что энкаведешник, а не он правит бал, завтра все изменится, как не может эта краснолицая низколобая скотина управлять мозгами. А старичок был мозгом, у него голова управляла телом, а не тело головой – того, у кого все было наоборот, старичок жалел. Он жалел энкаведешника.
– Добавьте еще ради справедливости, что я сволочь японская, португальская и мексиканская, – по-прежнему насмешливо, обрызгивая снег бороды пятнышками крови, проговорил старичок, выплюнул на пол вторую половину зуба.
– Пачкаться больше о тебя не хочется, – сквозь сжим челюстей проговорил старший, посмотрел на кулак, – да и руку больно!
Через двадцать минут старичка увезли на глухой машине без единой смотровой щелки в корпусе и надписью «Обувь фабрики “Буревестник” – свою технику, знаменитые «черные вороны», энкаведешники маскировали под безобидные фургоны.
Придя домой, Данилевский забылся минут на двадцать, потом выкрикнул от резкой боли – увидел, как энкаведешник коротким умелым тычком валит на пол не старичка, а его, жалобно застонал и открыл глаза, увидел серый, окрашенный отсветом недалекого огня в холодный воробьиный цвет потолок, тяжелую бронзовую люстру, висящую на цепи, сквозь звенья которой был пропущен толстый витой провод, книжную этажерку, сделанную по специальному заказу – она поднималась до самого потолка и была доверху забита книгами, не сразу узнал собственную квартиру и снова встревоженно вскрикнул. Через несколько минут окончательно пришел в себя и обреченно застонал.
Все соседи взяты – вверху, внизу, сбоку – теперь, исходя из простой арифметики, наступает его очередь. Когда его возьмут? Сегодня, завтра, послезавтра? Или, наоборот, будут следить за ним, вытянут нервы, намотают на руку, превратят в инвалида и лишь потом арестуют?
Может, поговорить с комиссаром госбезопасности Емельяновым? Он сжал зубы и снова закрыл глаза, пытаясь успокоиться, уснуть. Но сон не шел к нему до самого утра – он встал мятый, раздраженный, серый и усталый, как всегда.
А может, лучше поговорить не с комиссаром, а с Валей Пургиным, который… все-таки он выполнял их задание, и если уж он не их сотрудник – впрямую, так сказать, то все равно находится к ним ближе, чем Данилевский. Поэтому утром Данилевский и затеял разговор с Пургиным насчет выступления в узком кругу – неплохо бы услышать рассказ о Хасане с изнанки…
– Нет, – окончательно отказываясь, покачал головой Пургин, – не могу. Не имею права! Да потом, как я буду говорить? Междометиями, запятыми, кодированной морзянкой, если я ничего не могу сказать? У меня же скованы руки, связан язык, ты понимаешь? – Пургин перешел с Данилевским на близкое дружеское «ты», Данилевский сам предложил это, и когда Пургин пробовал обращаться по старому, на «вы», Данилевский обрезал его: «ты» и только «ты». – Я не могу ничего сказать, понимаешь?
Перед Данилевским стоял не тот Пургин, решительный, жесткий, застегнутый на все пуговицы, а тот, которого он увидел когда-то в первый раз – по-кошачьи сжавшийся, с растерянным блеском в глазах, оробевший в незнакомой обстановке, увидел также простую школьную тетрадку, обернутую газетой, которую Пургин с трудом отдал ему…