– Ручная сирена!
Ухватив пальцами за пистолетный торчок, мертво приклепанный к зубчатому колесу, Пургин тихонько провернул колесо. Послышался высокий режущий звук. Звук легко пробил многослойный редакционный шум, отзываясь на него, захлопали двери, в коридоре раздался топот, кто-то встревоженно крикнул: «Воздушная тревога!» – во свинцовой казенности голоса Пургин определил – несговорчивый пожарный начальник, много раз пытавшийся прихватить его с примусом и оштрафовать по меньшей мере на зарплату, что-то растроганное, близкое возникло в нем, и он окончательно понял, что все происходящее – не сон, а явь, он действительно вернулся в редакцию.
Данилевский высунулся в коридор и прокричал:
– Ложная тревога. Ложная, товарищи! Это мы с Пургиным разбираем японские трофеи.
Комната военного отдела снова стала тесной, с затрещавших полок на людей посыпались папки – переборки в комнатах хлипкие, сшиты на живую нитку, ходят туда-сюда, словно резиновые стенки автобуса, как народ поднапер на них, так сверху все и посыпалось. Пришлось японские трофеи показывать публике в коридоре.
– Вот это да! – сияя глазами, воскликнула Людочка. – А то Георгиев привез нам какие-то фитюльки – клопов, клочки железа, куски жести, разную ржавь, сушеных кузнечиков, и объявил это трофеями! Вот что надо привозить в родную редакцию! – Людочка двумя руками подняла нарядную японскую саблю, удивилась, продолжая торжествующе сиять глазами: – Тяжелая!
«Ох, не надо бы так дразнить Весельчака, – тускло подумал Пургин, – к чему лишние завистники и недоброжелатели?» Внутри возникла досада – от завистливых дураков защищаться труднее, чем от открытого неприятеля, да и для защиты слов может не хватить – впрочем, не стоит придавать словам особое значение, они легко спархивают с языка и быстро забываются, от них можно защититься, а вот от другого не защититься, не дано, но досада эта продержалась в нем недолго – Георгиеву ни за что не дотянуться до Пургина, вот как он поглядывает на его новенький орден.
«Это же взгляд раба, человека, который никогда не переступит через самого себя, – и если он, осилив в себе раба, все-таки сумеет поднять руку на меня, то никогда не сможет поднять руку на орден».
– Хорошая штука для общего свиста, – сказал Данилевский и крутанул рукоять сирены. Звук вызвал у него противный зуд на зубах, Данилевский подставил под рукоять пальцы, пробуя остановить колесо сирены, но упрямый торчок смел его руку, и Данилевский хрипловато рассмеялся: – Когда надо будет пощипать на летучке какого-нибудь неудачника, будем использовать эту штуку. Прислали японские самураи в знак своей полной и безоговорочной капитуляции.
Нет, все-таки в этой среде словам придавали слишком большое значение – гораздо большее, чем они стоили, – Пургин, отвыкший от редакции, почувствовал сейчас это остро: словами слишком часто прикрывалась суть, истинные переживания подменялись, они были ниже частокола красивых фраз – красивой фразе та же Людочка поверит гораздо быстрее, чем чистому душевному порыву, ошибки тоже реабилитировались словами, как это сделал сейчас Данилевский.
В себя Пургин пришел, только когда остался один, извлек из нижнего ящика стола обветшавшую чистую простынь, которую стирал тут же, в редакции, подушку с узорчатой наволочкой, еще крепкой, прихваченной из дома, из одежного шкафа достал бумажный мешок с жестким солдатским одеялом; натянул на одеяло чехол, чтобы не кололось, постелил и лег.
В окно на него смотрели далекие знакомые звезды, тусклые и недобрые, перемигивались, угасали и оживали вновь – там происходили превращения, которые человеку просто не понять: человек, глядя на них, придумывает научные обоснования, строит гипотезы, подкрепляет собственную неустойчивую теорию непрочными подпорками из формул, и вообще на ничто разменивает свою жизнь, а на деле оказывается совсем другое – мигнувшая звезда означаем, что умер человек, – и катится вниз звезда, как чья-то сгоревшая судьба, но свято место пусто не бывает, в освободившуюся дырку втискивается новая звезда. Это означает, что на земле родился новый человек. А все теории, формулы, научные изыскания – полова, пустое, вызывающее досаду и тоску.
Главные открытия на земле сделают не ученые, а писатели. И еще, возможно, этот вот… Пургин ваял в руки свежий, только что подписанный дежурным редактором номер газеты, затянулся щекотным духом краски и сморгнул с глаз слезу – с полосы на него смотрел Сталин. Добрый, с подначивающей усмешкой, прячущейся в усах, с трубкой, ловко зажатой пальцами. Возможно, и этот дядя сделает какое-нибудь важное жизненное открытие. За что его любят люди? Не было Пургину ответа. Да только ли ему не было ответа?
Пока шла война на Хасане, он аккуратно, нигде не объявляясь, будто кошка, выслеживающая мышь, обследовал проулок, в котором когда-то жил, свой дом и тесную, маленькую, как шкатулка квартирку.
И его самого, и мать Пургина в доме уже мало кто помнил, а те, кто помнил, подозрительно щурились: с чего это гражданин интересуется врагами народа? А в порядке ли у вас, любезный, документы? Пургин не сомневался, что после этих расспросов несколько доброхотов непременно сходили куда надо и передали информацию: тут, мол, интересуются врагами народа.
Печально становилось от такой бдительности. Собственно, другого Пургин и не ожидал. Нет в проулке ни матери, ни его, и будет совсем хорошо, если фамилию Пургиных люди, живущие там, вообще вычеркнут из памяти, словно Пургины никогда тут и не жили. Надо было думать, как написать общую, завершающую, с политическими выкладками статью о Хасане.
Перечитав все, что появилось в газетах, Пургин написал эту статью – он постарался честно отработать свой хлеб.
Данилевский несколько раз предлагал Пургину:
– Дед, ты бы выступил, рассказал о Хасане, о том, за что получил орден, а? Хотя бы в узком кругу, перед членами редколлегии. Не надо перед всеми – только перед нами.
Пургин, щуря жесткие похолодевшие глаза, отрицательно качал головой:
– Как я могу? Не имею права… Просто не имею права! Да, собственно, что я тебе говорю, ты сам все понимаешь!
– Понимаю, – грустно вешал свой длинный крючковатый нос Данилевский, чертил на бумажке круги – у заведующего военным отделом появилось новое занятие.
– Ты, Федор Ависович, раздели исполнение на две творческие половины, – подтрунил как-то Пургин, – до обеда рисуй кружочки в одну сторону, слева направо, после обеда в другую – справа налево.
– Конечно, – рассеянно кивал Данилевский, – это очень остроумно: до обеда в одну сторону, после обеда в другую. Жуть как остроумно, – пепельно-серое лицо его всегда было усталым, нечесаная, с большой папкой волос голова неопрятна, на плечах белела перхоть, глаза сквозь мутные стекла очков была едва видны.
У Данилевского арестовали соседа наверху, директора завода, выпускающего подшипники, потом ночью пришли за соседом внизу – военным с двумя ромбами в петлицах, важный чином из Главного артиллерийского управления РККА, не щадя сна подъезда, громко топали по лестнице, блокируя возможный побег военного, – впрочем, сна в подъезде и без того не было, люди не спали, чутко ловили каждый звук на улице, не говоря уже о лестничной площадке; у многих были наготове кульки с сухарями и свертки с разными бритвенно-умывальными принадлежностями, – затем взяли соседа по площадке, тихого благообразного старичка с коротко остриженной седой бородой – ветеринара, специалиста по куриным прививкам.