Драп бы и забил на формуляр в почте, но ему неотступно мстилась та первая блестящая стычка на шоссе, поэтому явился он исправно и вовремя, в костюме с галстуком, однако пришлось ждать, как выяснилось — весь день, в загончике у самого вестибюля, на хлипком складном стульчике, читать нечего, кроме пропагандистских листовок да иссохших общественно-политических журналов за давно прошедшие месяцы, боясь даже выйти и поискать перекус на обед. Такому суждено было происходить снова и снова. Д-р Эласмо запаздывал всегда, временами на несколько дней, но всякий раз заставлял Драпа заполнить бланк на перенос, включая «Причину (указать полностью)», как будто виноват сам Драп. И Драпа всё больше мучила совесть — он уже стал завсегдатаем этого обезьянника, одним из толпёшки тех, кому стоматология бы точно не помешала, но они всегда оказывались кем-то ещё, никто не улыбался, нервно протискивались взад-вперёд через калитку в ограждении, стоявшем вроде барьера в зале суда, алтарного заборчика в церкви, между публичной стороной и конторским святилищем, исполненным их таинств. Иногда д-р Эласмо прокатывал столик с подносом сверкающих — почему Драпу не удавалось даже разглядеть их отчётливо, из-за низковаттного света здесь? — каких-то стоматологических приспособлений.
— Добро пожаловать в «Мир дискомфорта д-ра Лэрри», — шептал, бывало, он, шелестя бумажками. Основная доносимая тема, слишком для Драпа глубокая, всегда была про бумагу. — Этот бланк я принять не могу. Всё это нужно перезаключить. Переписать. Вы разберётесь. — Никак не кончалась, некая долгая транзакция, вроде дантизма, в валюте боли причиняемой, боли утаённой, боли отогнанной наркотиками, боли ставшей амнезией, сколько её и как часто… иногда Ильзе, гигиенист, стояла и ждала у двери в коридор, ведущий, насколько он знал, в яркую высокую комнату с крохотным оконцем наверху, в невозможном далеке, некое лезвие неба… держала что-то… что-то белое и… вспомнить он не мог…
И Драп по окончании рабочего дня вновь спускался по щербатым осыпающимся ступеням, вновь пересекал границу, незримую, но чуемую при переходе, между мирами. Только так и можно было сказать. Внутри, по тому хорошо известному адресу, которого он больше не мог вспомнить, располагался совершенно иной порядок вещей. В эти повторные, требуемые визиты ему он постепенно предъявился. Всякий раз оттуда он возвращался в НР3 менее уверенным во всём — глубоко попутавшим насчёт Френези, которую любил, но до конца не доверял ей, из-за лакун в её истории, отсутствий, которых не могла объяснить ни она сама, ни кто другой из «24квс». Кроме того, его ещё сильней сводил с ума рой апостолов, сбивавшихся вокруг него всё гуще и неистовей, пока дни морщились, а ощущение кризиса нарастало, все они совершали ту же основную революционную ошибку, олухи, радостные, тем преданней ему, чем громче он на них вопил и чем больше оскорблял.
— Да, мой гуру! Что угодно — девки, шмаль, с утёса спрыгнуть, только скажи! — Соблазнительно, особенно про утёс — но ещё больше обольщали искатели бесплатного совета.
— Драп, а если винтовку в руки взять? Мы знаем, что это неправильно, видимо, но не ведаем, почему.
Некогда он бы провозгласил: «Потому что в этой стране тем, кто у власти, насрать на любую человеческую жизнь, кроме их собственной. Это вынуждает нас вести себя гуманно — нападать на то, что режиму и тем, кто ему служит, важнее жизни — их деньги и их собственность». — Однако нынче он говорил:
— Это неправильно, потому что если берёшь в руки винтовку, Дядя берёт в руки пулемёт, а когда найдёшь наконец себе пулемёт, он уже сможет пулять ракетами, сечёте закономерность? — Между этими двумя ответами с ним что-то произошло. Он по-прежнему проповедовал гуманную революцию, но, похоже, как-то мрачно истощился, лишился надежд, на всех рявкал, потом извинялся. Если кто-то и засёк эту перемену, для разницы было уже слишком поздно. Они все валили вверх по долине к Рексу на Лас-Налгас, как утята в поисках мамаши. Прибой, спрятанный где-то в тумане, не столько разбивался о камни, сколько обваливался сам на себя, влажно вновь и вновь. Хоть Рекс там и жил, на этих сборищах он больше не появлялся, окончательно утрясши свои планы улететь в Париж и там вступить в останки Вьетнамской фракции Четвёртого интернационала.
— Ничего не выйдет, — говорил ему Драп, — ты же англо, кто будет тебе доверять?
— Любой, наверно, кто способен быть выше вот такой расистской хуеты. — Некогда почтительный, ныне Рекс всё больше озлоблялся на своего протеже, который вышел совсем не тем, на что он надеялся. Хоть чистотой Рекс бы этого называть и не стал, он всё равно рассчитывал, что у Драпа будет больше мысли, меньше барахтанья в повседневном. Сам Рекс рассматривал Революцию как некое прогрессирующее воздержание: сперва отказываешься от кислой и шмали, затем от табака, спиртного, сластей — всё время укорачиваешь себе сон, обходишься меньшим, расстаёшься с любимыми, избегаешь секса, через некоторое время уже даже не мастурбируешь — поскольку внимание врага всё больше концентрируется, ты отказываешься от приватности, свободы передвижений, доступа к деньгам, тебе всегда угрожающе светит тюрьма и последние разновидности абстиненции от какой бы то ни было жизни, вовсе свободной от боли.
— Как-то пессимистично, — заметил Драп.
— Я вот не вижу, что ты от чего-то отказываешься, — ответил Рекс, и это, для них обоих, казалось, стало ясным признаком того, что судьбы их расходятся. Рекс когда-то имел этот «порше-911», красный, как вишенка в коктейле, его любимое игрушечное создание, лучшая маскировка, личный наперсник, не только, фактически, чем машина может для мужчины быть, и честно будет сказать, что у Рекса имелось хорошенькое эмоциональное, а также финансовое капиталовложение — он, вообще-то, и не чурался бы слова «отношения». Машину он звал Бруно. Знал, где находятся все до единой ночные автомойки в четырёх округах, засыпал на спине под его брюшной прохладой, вместо подушки пластмассовый ящичек с инструментами, и спал так всю ночь, и даже, далеко не раз, в ароматном нефтяном сумраке, совал своё пульсирующее мужское естество в какой-нибудь развальцованный хромированный диффузор карбюратора, пока машина урчала на холостом ходу, и с чувствительным тщанием регулировал пульсацию вакуума, чтоб совпала с его собственным ускоряющимся ритмом, пока мужчина и машина вместе не воспаряли к вершинам доселе невообразимого блаженства…
Долго продолжалась бы эта автомобильная идиллия, если б Бюро по внешним сношениям HP3, в поисках союзников из окружающего мира, не начало бы переговоры с Беспроглядным Афро-Американским Дивизионом, где все носили сияюще-чёрные вьетнамские башмаки, рабочий камуфляж чёрное-на-чёрном и бархатно-чёрные береты с матово-чёрными тупоконечными звёздами, как у КиКомов, так, пофорсить, и те по приглашению не заявились в республику на утёсе и не встряли на весь день в спор с её туземцами, которых неизменно называли детьми сёрфового класса. Возможно, они стали первыми чёрными, чья нога вообще ступила в округ Трасеро, определённо первыми, кого увидели в жизни многие обитатели HP3, поэтому обсуждать пришлось добрую порцию рудиментарной истории, и лишь после дискуссия обратилась к дням насущным. Пока оно всё мололось, Рексу стало невмоготу — хотелось поговорить о Революции. Но братья из БААДа, казалось, вполне довольствуются игрой «Зачмори Ксантохроида» с теми, учитывая данную толпу, кто был вполне лёгкими мишенями.