«Мы слишком тесно связаны кровью, – объяснил
Мариус. – Я тоже никогда больше не прочту твои мысли. Мы вынуждены
вернуться к словесному общению, как смертные, только наши ощущения бесконечно
острее; временами между нами будет возникать холодная, как северные льдины,
отчужденность, а в иные моменты внезапно вспыхнувшие чувства понесут нас по
волнам пылающего моря».
В ответ на его слова я лишь скептически хмыкнула.
«Ты меня ненавидишь, – тихо и с раскаянием продолжал
он, – потому что я охладил твой экстаз, отнял у тебя твою радость, твои
убеждения. – У него был искренне несчастный вид. – И все это я сделал
в самый счастливый миг твоего превращения».
«Откуда такая уверенность, что ты его охладил? Я все равно
могу основать для нее храмы, проповедовать ее культ. Я новообращенная. Я только
начала».
«Ты не восстановишь ее культ! – сказал он. – В
этом я могу тебя уверить! Ты никому о ней не расскажешь, не скажешь, кто она и
где хранится, и никогда не создашь хотя бы одного пьющего кровь».
«Ого! Жалко, что Тиберий, обращаясь к сенату, говорил не
столь уверенно».
«Тиберий всю жизнь хотел заниматься в гимназии на Родосе,
ходить в греческом плаще и сандалиях и философствовать. Вот почему, используя в
своих целях его лишенное любви одиночество, люди менее одаренные обретают
возможность действовать».
«Ты что – пытаешься меня просветить? Думаешь, я этого не
знаю? А тебе вот не известно, что сенат не станет помогать Тиберию править.
Риму нужен император, которого можно любить и боготворить. Твое поколение,
поколение Августа, за сорок лет приучило нас к правлению аристократов. Не
пытайся поучать меня в политике как последнюю дуру».
«Я должен бы сознавать, что ты все понимаешь, – сказал
Мариус. – Я помню тебя еще девочкой, и уже тогда ты обладала несравненными
способностями. Твоя преданность Овидию и его эротическим произведениям, умение
воспринять сатиру и иронию – такую утонченность не часто встретишь. Истинно
римский склад ума».
Взглянув на него, я отметила про себя, что с его лица тоже
стерта печать определенного возраста. Теперь я получила возможность в полной мере
насладиться его обликом: квадратные плечи, мощная прямая шея, неподражаемое
выражение глаз под красивой формы бровями… Мы превратились в своего рода
скульптурные портреты самих себя, искусной рукой высеченные в мраморе.
«Знаешь что, – сказала я, – даже несмотря на
сокрушительную лавину высокопарных фраз, которую ты на меня обрушил, словно я
жажду твоего одобрения, я по-прежнему люблю тебя и прекрасно знаю, что мы
остались одни, что мы связаны друг с другом брачными узами, – и отнюдь не
ощущаю себя несчастной».
Он явно удивился, но ничего не сказал.
«Я экзальтированная, ожесточившаяся беглянка, и мое сердце
разбито, – продолжала я. – Но мне бы очень хотелось, чтобы ты не
разговаривал со мной так, словно твоя основная забота состоит лишь в моем
просвещении и образовании».
«Я вынужден так говорить! – ласково ответил он. Не
голос – сплошная доброта. – Это действительно моя основная забота. Если ты
сможешь понять, что принесло с собой крушение Римской республики, если ты
сможешь понять Лукреция и стоиков, осознать это в полной мере, ты сможешь
понять и нашу истинную сущность. Но только так – и не иначе!»
«Я, так и быть, прощу тебе это оскорбление, –
откликнулась я. – У меня нет сейчас настроения перечислять всех
прочитанных мной философов и поэтов. Равно как и излагать свое мнение по поводу
уровня нашей поздней застольной беседы».
«Пандора, я отнюдь не собирался тебя оскорблять! Но Акаша –
не богиня. Вспомни свои сны. Она – сосуд, заключающий в себе бесценную силу.
Сны дали тебе понять, что ею можно воспользоваться, что любой бессовестный
кровопийца способен передать другому кровь, что она – своего рода демон,
носитель нашего общего могущества».
«Она же может тебя услышать!» – гневно прошептала я.
«Конечно может. Вот уже пятнадцать лет я – ее хранитель. Мне
пришлось бороться и с ренегатами, приходившими с Востока, и с пришельцами из
африканской глуши. Она знает, кто она такая».
За исключением серьезного и задумчивого выражения лица,
ничто не выдавало его истинный возраст. Мужчина в расцвете сил – именно так он
выглядел. Я пыталась противостоять его ослепительному великолепию, трепету ночи
за его спиной, но мне так хотелось отвлечься…
«Ну и свадебный пир у нас, – сказала я, – мне
нужно поговорить с деревьями».
«До завтра они никуда не денутся», – возразил Мариус.
Перед моими глазами проплыло ее последнее видение, яркое,
окрашенное экстазом: вот она берет с кресла молодого фараона и рвет его в
клочья… Я увидела ее до этого откровения, в самом начале забытья, – она
бежала по коридору и смеялась…
Мне в душу медленно закрадывался страх.
«Что случилось? – спросил Мариус. – Доверься мне».
«Когда я пила ее кровь, я видела ее маленькой смеющейся
девочкой».
Я рассказала о свадьбе, о дожде розовых лепестков, о
странном египетском храме, полном обезумевших верующих, и в довершение всего –
о том, как она вошла в покои маленького царя, чьи советники предостерегали его
относительно ее богов.
«Она сломала его, как деревянную игрушку. Она сказала:
„Мелкий царек, мелкое царство“».
Собрав со стола свои странички, я описала последний сон о
ней, ее крики и угрозы выйти на солнце и уничтожить непослушных детей. Я
рассказала обо всем, что видела, о многократном переселении моей души.
Сердце мое нестерпимо болело. По мере того как я продолжала
свое повествование, для меня все более очевидными становились ее уязвимость и
опасность, заключенная в ней. Наконец, я рассказала, как написала о своих
видениях по-египетски.
Я устала и искренне жалела, что моим глазам вообще открылась
эта жизнь.
Меня вновь охватило острое, тотальное отчаяние тех ночей в
Антиохии, когда я рыдала, била кулаками о стены и втыкала в грязь кинжал. А
если бы она не бежала со смехом по коридору? Что значил этот образ? А маленький
мальчик-царь, беспомощный перед ее силой?
Без труда подведя черту под своим рассказом, я ждала
уничижительных замечаний Мариуса. Терпение мое было на исходе.
«И что все это по-твоему значит?» – ласково спросил он и
попытался взять меня за руку, но я ее отняла.